Page 45 - Весенние перевертыши
P. 45

продекламировал:

                                         В огне и холоде тревог —
                                         Так жизнь пройдет. Запомним оба…

                     И вдруг передернулся лицом, плечами, словно проснулся, заговорил захлебываясь:
                     —  Не  слушай  меня,  мальчик.  Я  клоун,  я  паяц!  Я  живу  чужими  мыслями,  чужими
               словами. Живу невпопад. Меня не стоит жалеть.
                     — Мама спасет Миньку, мама обязательно спасет! Она кровь свою дала.
                     Минькин отец заволновался:
                     — Да, да, меня зовут. Меня не часто зовут, а я по привычке паясничаю, строю из себя
               непонятого гения.
                     — Идемте.
                     — Да, да… Я благодарен. Не помню, когда меня звали к себе.
                     И вот отец Миньки сидит напротив Дюшкиного отца. Дюшка вместе с ними за столом.
                     Дюшкин  отец  косится  на  горбящегося  Никиту  Богатова  с  опаской,  начинает  с
               неуклюжей осторожностью:
                     — Странная ты личность, Никита. Я не говорю плохая — странная.
                     — Не стоит со мной церемониться, Федор Андреевич.
                     — Церемониться не собираюсь, но и зря обижать не хочу. Кто ты? Для меня загадка.
               Образован, начитан, умен ведь, а поставить в жизни себя не сумел. Пружины в тебе какой
               нет, что ли?
                     — Пружина есть… То есть была пружина, но шальная, которая заводит не силы, не
               энергию, а самомнительность.
                     — Самомнительные–то обычно выбиваются выше, чем им следует, а ты, прости  уж;
               сколько  тебя  знаю,  —  камешком  ко  дну  идешь.  В  областной  газете  работал  —  бросил.
               Почему?
                     — Из–за самомнительности.
                     — Гм…
                     —  Быть  газетным  поденщиком,  править  статьи  о  силосе,  о  навозе  —  нет!  Мне  же
               «уголь,  пылающий  огнем,  во  грудь  отверстую  водвинут»,  мне  свыше  предначертано
               «глаголом жечь сердца людей». Газета — смерть для возвышенной души. Надо жить в гуще
               простого  народа,  черпать  от  него  вдохновение.  Я  убедил  жену,  я  забрал  свои  тетради,
               заполненные рифмованной пачкотней, и появился у вас в Куделине. А дальше?.. Дальше вы
               и сами видели. На сплаве выкатывать бревна слаб, сунулся в контору… Камешком ко дну.
               Хотя  нет,  барахтался  и  пачкал  бумагу,  рифмовал,  заведенная  пружина  действовала:
               «Глаголом жги сердца людей!» Я любил чужие глаголы и рассчитывал  — кто–то полюбит
               мои, боялся признаться: мои глаголы серы, серы, стерты, любить не за что.
                     Богатов  говорил  мечущимся,  срывающимся  голосом,  при  каждом  признании  весь
               передергивался  от  отвращения  к  себе.  Дюшкин  отец  слушал  его  с  откровенным
               недоумением, почти с испугом.
                     — А может, все–таки… — произнес он неуверенно.
                     Никита Богатов перебил его кашляющим смешком:
                     — Вот–вот, а может, все–таки я талант. Я… я  убаюкивал  себя этими словами много
               лет. И себя и жену… Камешком ко дну. Но если б я только один камешком, но ведь и ее и
               сына… Они же связаны со мной. Я любил ее: складки ее платья, движение ее бровей, звук ее
               шагов, ее улыбку, ее усталость! Весь мир несносен, единственная радость — она. Радость и
               боль! И ее я топил!..
                     Дюшкин  отец  крякнул  и  почему–то  виновато  глянул  на  Дюшку,  а  Никита  Богатов
               продолжал мечущимся голосом:
                     — Я рассчитывал на чудо — меня вдруг признают, ко мне придет слава, почет, деньги.
               Все положу к ее ногам. Писал в последнее время только о ней, только ее славил — сонеты,
   40   41   42   43   44   45   46   47   48   49   50