Page 42 - Весенние перевертыши
P. 42

образом.
                     Мать виновато посмеивалась, а отец серьезно соглашался:
                     — Что есть, то есть, не отымешь — самозабвенна.
                     — Тыщи лет люди Богородицу хвалили. А за что, позвольте спросить? Только за то,
               что  Христа  родила  да  вынянчила.  Любая  баба  на  такое,  скажу,  способна.  Вот  пусть–ко
               Богородица  с  эдаким,  как  я,  понянчится.  Не  ради  бога  великого,  чтоб  потом  аллилуйю
               многие века пели, а ради простого человека, без надежды всякой, что тебе там вечную славу
               отвалят или награду золотую на грудь. Тут тебе Богородицы мало, тут уж выше бери.
                     — Богородица  —  это суеверие, Степан,  —  наставительно отвечал отец.  —  А старые
               суеверия  мы  жизнью  бьем  не  в  первый  раз.  Так  что  из  ряда  вон  выходящего  ничего  не
               произошло.
                     — Ой, не скажите, Федор Андреевич, не скажите. Вы думаете, Вера Николаевна мне
               только  требуху  мою  вылечила  —  нет,  душу  вылечила.  Открылось  мне:  раз  я,  Степан
               Гринченко, героического стою, то и держаться я в дальнейшем должон соответственно, не
               распыляясь  на  мелочах.  Не–ет,  теперича  я  так  жить  уже  не  стану,  как  жил.  Буду
               оглядываться кругом, да позорчей. Сколько лет я еще проживу, Вера Николаевна?
                     — Я не гадалка, Степан Афанасьевич. Наверное, вас еще надолго хватит.
                     —  Сколько  ни  проживу  —  все  людям.  Осветили  вы  мне  нутро,  Вера  Николаевна,
               ясным светом.
                     — Очень рада такому побочному явлению.
                     — Эх, для вас бы что сделать! Вот было бы счастье. Не сумею, поди, — мал. Да–а!
                     Гринченко поднялся и стал чинно за руку прощаться, а Дюшка кинулся к окну, чтоб
               видеть,  как  спасенный  матерью от  смерти  человек пойдет  на  своих  ногах  по  улице  среди
               здоровых людей.
                     Дюшка  припал  к  окну  и  увидел  не  Гринченко,  а…  Римку.  В  легком  платьице  в
               клеточку, в темных волосах солнечной каплей цветок мать–мачехи, и курчавинки у висков, и
               нежный бледный лоб над бровями — до чего она не похожа на всех людей, рождаются же
               такие на свете. Солнечная капелька цветка в волосах…
                     Римка  исчезла  в  подъезде,  появился  Гринченко,  не  обративший  на  Римку  никакого
               внимания.  Нескладно–громоздкий,  нарядный  в  своем  костюме  в  полосочку,  он  бережно
               выступал, сосредоточенно нес в себе свое спасенное здоровье, свою вылеченную Дюшкиной
               матерью душу — весь в себе.
                     После  Римки  Дюшка  снова  обрел  способность  видеть  то,  чего  не  замечают  другие.
               Сейчас  глядел  на  выступающего  бережным шагом  Гринченко  и видел  в  нем  то,  чего  сам
               Гринченко  и  не  подозревал:  слишком  большую  занятость  собой,  своим  неокрепшим
               здоровьем, своим исцеленным духом.
                     Гринченко,  не  заметив,  промаршировал  и  мимо  Минькиного  отца,  путающегося  в
               полах своего длинного пальто. А Минькин отец спешил. Дюшка вгляделся в него, и по спине
               поползли мурашки — что–то случилось. Никита Богатов бежал изо всех сил — размахивает
               рукавами, лицо без кровинки, рот распахнут, задыхается. Он пересек двор их дома, двинулся
               к крыльцу. Что–то стряслось! Что–то страшное!
                     А отец с матерью продолжали говорить о Гринченко, о том, как удачно тот «выскочил
               из болезни».


                     Дверь  распахнулась  без  стука,  бледный,  потный  Никита  Богатов  обессиленно
               привалился скулой к косяку.
                     — Вера Николаевна!
                     — Что?..
                     — Ножом…
                     И Дюшка все понял. Дюшка закричал:
                     — Минь–ку–у!
   37   38   39   40   41   42   43   44   45   46   47