Page 11 - Темные аллеи
P. 11
лежит, все так же свернувшись, поджав ноги, все забыла во сне! Милая и жалкая девчонка…
Когда в небе стало совсем светло и петух на разные голоса стал орать за стеной, он
сделал движение подняться. Она вскочила и, полусидя боком, с расстегнутой грудью, со
спутанными волосами, уставилась на него ничего не понимающими глазами.
— Степа, — сказал он осторожно. — Мне пора.
— Уж едете? — прошептала она бессмысленно.
И вдруг пришла в себя и крест-накрест ударила себя в грудь руками:
— Куда ж вы едете? Как же я теперь буду без вас? Что ж мне теперь делать?
— Степа, я опять скоро приеду…
— Да ведь папаша будут дома, — как же я вас увижу! Я бы в лес за шоссе пришла, да как
же мне отлучиться из дому?
Он, стиснув зубы, опрокинул ее навзничь. Она широко разбросила руки, воскликнула в
сладком, как бы предсмертном отчаянии: «Ах!»
Потом он стоял перед нарами, уже в поддевке, в картузе, с кнутом в руке, спиной к
окнам, к густому блеску только что показавшегося солнца, а она стояла на нарах на коленях и,
рыдая, по-детски и некрасиво раскрывая рот, отрывисто выговаривала:
— Василь Ликсеич… за-ради Христа… за-ради самого царя небесного, возьмите меня
замуж! Я вам самой последней рабой буду! У порога вашего буду спать — возьмите! Я бы и
так к вам ушла, да кто ж меня так пустит! Василь Ликсеич…
— Замолчи, — строго сказал Красильщиков. — На днях приеду к твоему отцу и скажу,
что женюсь на тебе. Слышала?
Она села на ноги, сразу оборвав рыдания, тупо раскрыла мокрые лучистые глаза:
— Правда?
— Конечно, правда.
— Мне на Крещенье уж шестнадцатый пошел, — поспешно сказала она.
— Ну вот, значит, через полгода и венчаться можно…
Воротясь домой, он тотчас стал собираться и к вечеру уехал на тройке на железную
дорогу. Через два дня он был уже в Кисловодске.
5 октября 1938
Муза
Я был тогда уже не первой молодости, но вздумал учиться живописи, — у меня всегда
была страсть к ней, — и, бросив свое имение в Тамбовской губернии, провел зиму в Москве:
брал уроки у одного бездарного, но довольно известного художника, неопрятного толстяка,
отлично усвоившего себе все, что полагается: длинные волосы, крупными сальными кудрями
закинутые назад, трубка в зубах, бархатная гранатовая куртка, на башмаках грязно-серые
гетры, — я их особенно ненавидел, — небрежность в обращении, снисходительное
поглядывание прищуренными глазами на работу ученика и это как бы про себя:
— Занятно, занятно… Несомненные успехи…
Жил я на Арбате, рядом с рестораном «Прага», в номерах «Столица». Днем работал у
художника и дома, вечера нередко проводил в дешевых ресторанах с разными новыми
знакомыми из богемы, и молодыми и потрепанными, но одинаково приверженными бильярду
и ракам с пивом… Неприятно и скучно я жил! Этот женоподобный, нечистоплотный
художник, его «артистически» запущенная, заваленная всякой пыльной бутафорией
мастерская, эта сумрачная «Столица»… В памяти осталось: непрестанно валит за окнами снег,
глухо гремят, звонят по Арбату конки, вечером кисло воняет пивом и газом в тускло
освещенном ресторане… Не понимаю, почему я вел такое жалкое существование, — был я
тогда далеко не беден.
Но вот однажды в марте, когда я сидел дома, работая карандашами, и в отворенные
фортки двойных рам несло уже не зимней сыростью мокрого снега и дождя, не по-зимнему
цокали по мостовой подковы и как будто музыкальнее звонили конки, кто-то постучал в дверь