Page 8 - Темные аллеи
P. 8
Метет в белом поле,
Стала вьюга-непогода,
Запала дорога…
До чего хорошо, господи!
— Чем хорошо, Машенька?
— Тем и хорошо-с, что сам не знаешь чем. Жутко.
— В старину, Машенька, все жутко было.
— Как сказать, сударь? Может, и правда, что жутко, да теперь-то все мило кажется. Ведь
когда это было? Уж так-то давно, — все царства-государства прошли, все дубы от древности
рассыпались, все могилки сровнялись с землей. Вот и это дело, — на дворне его слово в слово
сказывали, а правда ли? Дело это будто еще при великой царице было и будто оттого князь в
Крутых Горах сидел, что она на него за что-то разгневалась, заточила его вдаль от себя, и он
очень лют сделался — пуще всего на казнь рабов своих и на любовный блуд. Очень еще в силе
был, а касательно наружности отлично красив и будто бы не было ни на дворне у него, ни по
деревням его ни одной девушки, какую бы он к себе, в свою сераль, на первую ночь не
требовал. Ну вот и впал он в самый страшный грех: польстился даже на новобрачную сына
своего родного. Тот в Петербурге в царской военной службе был, а когда нашел себе суженую,
получил от родителя разрешение на брак и женился, то, стало быть, приехал с новобрачной к
нему на поклон, в эти самые Крутые Горы. А он и прельстись на нее. Про любовь, сударь,
недаром поется:
Жар любви во всяком царстве,
Любится земной весь круг…
И какой же может быть грех, если хоть и старый человек мышлит о любимой, вздыхает о
ней? Да ведь тут-то дело совсем иное было, тут вроде как родная дочь была, а он на блуд
простирал алчные свои намерения.
— Ну и что же?
— А то, сударь, что, заметивши такой родительский умысел, решил молодой князь
тайком бежать. Подговорил конюхов, задарил их всячески, приказал к полночи запрячь
тройку порезвей, вышел, крадучись, как только заснул старый князь, из родного дома, вывел
молодую жену — и был таков. Только старый князь и не думал спать: он еще с вечера все
узнал от своих наушников и немедля в погоню пошел. Ночь, мороз несказанный, аж кольцо
округ месяца лежит, снегов в степи выше роста человеческого, а ему все нипочем: летит, весь
увешанный саблями и пистолетами, верхом на коне, рядом со своим любимым доезжачим, и
уж видит впереди тройку с сыном. Кричит, как орел: стой, стрелять буду! А там не слушают,
гонят тройку во весь дух и пыл. Стал тогда старый князь стрелять в лошадей и убил на скаку
сперва одну пристяжную, правую, потом другую, левую, и уж хотел коренника свалить, да
глянул вбок и видит: несется на него по снегам, под месяцем, великий, небывалый волк, с
глазами, как огонь, красными и с сияньем округ головы! Князь давай палить и в него, а он даже
глазом не моргнул: вихрем нанесся на князя, прянул к нему на грудь — и в единый миг
пересек ему кадык клыком.
— Ах, какие страсти, Машенька, — сказал я. — Истинно баллада!
— Грех, не смейтесь, сударь, — ответила она. — У бога всего много.
— Не спорю, Машенька. Только странно все-таки, что написали этого волка как раз
возле могилы князя, зарезанного им.
— Его написали, сударь, по собственному желанию князя: его домой еще живого
привезли, и он успел перед смертью покаяться и причастье принять, а в последний свой миг
приказал написать того волка в церкви над своей могилой: в назидание, стало быть, всему
потомству княжескому. Кто ж его мог по тем временам ослушаться? Да и церковь-то была его
домашняя, им самим строенная.