Page 16 - Темные аллеи
P. 16

только родные, но и многие, многие, с кем я, в дружбе или приятельстве, начинал жизнь; давно
               ли  начинали  и  они,  уверенные,  что  ей  и  конца  не  будет,  а  все  началось,  протекло  и
               завершилось на моих глазах, — так быстро и на моих глазах! И я сел на тумбу возле какого-то
               купеческого дома, неприступного за своими замками и воротами, и стал думать, какой она
               была в те далекие, наши с ней времена: просто убранные темные волосы, ясный взгляд, легкий
               загар  юного  лица,  легкое  летнее  платье,  под  которым  непорочность,  крепость  и  свобода
               молодого тела… Это было начало нашей любви, время еще ничем не омраченного счастья,
               близости, доверчивости, восторженной нежности, радости…
                     Есть нечто совсем особое в теплых и светлых ночах русских уездных городов в конце
               лета.  Какой  мир,  какое  благополучие!  Бродит  по  ночному  веселому  городу  старик  с
               колотушкой,  но  только  для  собственного  удовольствия:  нечего  стеречь,  спите  спокойно,
               добрые  люди,  вас  стережет  Божье  благоволение,  это  высокое  сияющее  небо,  на  которое
               беззаботно поглядывает старик, бродя по нагретой за день мостовой и только изредка, для
               забавы, запуская колотушкой плясовую трель. И вот в такую ночь, в тот поздний час, когда в
               городе не спал только он один, ты ждала меня в вашем уже подсохшем к осени саду, и я
               тайком проскользнул в него: тихо отворил калитку, заранее отпертую тобой, тихо и быстро
               пробежал по двору и за сараем в глубине двора вошел в пестрый сумрак сада, где слабо белело
               вдали, на скамье под яблонями, твое платье, и, быстро подойдя, с радостным испугом встретил
               блеск твоих ждущих глаз.
                     И  мы  сидели,  сидели  в  каком-то  недоумении  счастья.  Одной  рукой  я  обнимал  тебя,
               слыша биение твоего сердца, в другой держал твою руку, чувствуя через нее всю тебя. И было
               уже  так  поздно,  что  даже  и  колотушки  не  было  слышно, —  лег  где-нибудь  на  скамье  и
               задремал с трубкой в зубах старик, греясь в месячном свете. Когда я глядел вправо, я видел,
               как  высоко  и  безгрешно  сияет  над  двором  месяц  и  рыбьим  блеском  блестит  крыша  дома.
               Когда глядел влево, видел заросшую сухими травами дорожку, пропадавшую под другими
               яблонями, а за ними низко выглядывавшую из-за какого-то другого сада одинокую зеленую
               звезду,  теплившуюся  бесстрастно  и  вместе  с  тем  выжидательно,  что-то  беззвучно
               говорившую. Но и двор и звезду я видел только мельком — одно было в мире: легкий сумрак и
               лучистое мерцание твоих глаз в сумраке.
                     А потом ты проводила меня до калитки, и я сказал:
                     — Если есть будущая жизнь и мы встретимся в ней, я стану там на колени и поцелую
               твои ноги за все, что ты дала мне на земле.
                     Я вышел на середину светлой улицы и пошел на свое подворье. Обернувшись, видел, что
               все еще белеет в калитке.
                     Теперь, поднявшись с тумбы, я пошел назад тем же путем, каким пришел. Нет, у меня
               была, кроме Старой улицы, и другая цель, в которой мне было страшно признаться себе, но
               исполнение которой, я знал, было неминуемо. И я пошел — взглянуть и уйти уже навсегда.
                     Дорога  была  опять  знакома.  Все  прямо,  потом  влево,  по  базару,  а  с  базара  —  по
               Монастырской — к выезду из города.
                     Базар  как  бы  другой  город  в  городе.  Очень  пахучие  ряды.  В  Обжорном  ряду,  под
               навесами  над  длинными  столами  и  скамьями,  сумрачно.  В  Скобяном  висит  на  цепи  над
               срединой прохода икона большеглазого Спаса в ржавом окладе. В Мучном по утрам всегда
               бегали, клевали по мостовой целой стаей голуби. Идешь в гимназию  — сколько их! И все
               толстые, с радужными зобами — клюют и бегут, женственно, щепотко виляясь, покачиваясь,
               однообразно подергивая головками, будто не замечая тебя: взлетают, свистя крыльями, только
               тогда, когда чуть не наступишь на какого-нибудь из них. А ночью тут быстро и озабоченно
               носились крупные темные крысы, гадкие и страшные.
                     Монастырская  улица  —  пролет в поля и дорога: одним из города домой, в деревню,
               другим — в город мертвых. В Париже двое суток выделяется дом номер такой-то на такой-то
               улице  изо  всех  прочих  домов  чумной  бутафорией  подъезда,  его  траурного  с  серебром
               обрамления,  двое  суток  лежит  в  подъезде  на  траурном  покрове  столика  лист  бумаги  в
               траурной кайме — на нем расписываются в знак сочувствия вежливые посетители; потом, в
   11   12   13   14   15   16   17   18   19   20   21