Page 407 - Анна Каренина
P. 407
– О нет, – сказала она, но в глазах ее он видел усилие над собой, не обещавшее ему
ничего доброго.
– Она очень милая, очень, очень жалкая, хорошая женщина, – говорил он, рассказывая
про Анну, ее занятия и про то, что она велела сказать.
– Да, разумеется, она очень жалкая, – сказала Кити, когда он кончил. – От кого ты
письмо получил?
Он сказал ей и, поверив ее спокойному тону, пошел раздеваться.
Вернувшись, он застал Кити на том же кресле. Когда он подошел к ней, она взглянула
на него и зарыдала.
– Что? что? – спрашивал он, уж зная вперед, что.
– Ты влюбился в эту гадкую женщину, она обворожила тебя. Я видела по твоим
глазам… Да, да! Что ж может выйти из этого? Ты в клубе пил, пил, играл и потом поехал… к
кому? Нет, уедем… Завтра я уеду.
Долго Левин не мог успокоить жену. Наконец он успокоил ее, только признавшись, что
чувство жалости в соединении с вином сбили его и он поддался хитрому влиянию Анны и
что он будет избегать ее. Одно, в чем он искреннее всего признавался, было то, что, живя так
долго в Москве, за одними разговорами, едой и питьем, он ошалел. Они проговорили до трех
часов ночи. Только в три часа они настолько примирились, что могли заснуть.
XII
Проводив гостей, Анна, не садясь, стала ходить взад и вперед по комнате. Хотя она
бессознательно (как она действовала в это последнее время в отношении ко всем молодым
мужчинам) целый вечер делала все возможное для того, чтобы возбудить в Левине чувство
любви к себе, и хотя она знала, что она достигла этого, насколько это возможно в отношении
к женатому честному человеку и в один вечер, и хотя он очень понравился ей (несмотря на
резкое различие, с точки зрения мужчин, между Вронским и Левиным, она, как женщина,
видела в них то самое общее, за что и Кити полюбила и Вронского и Левина), как только он
вышел из комнаты, она перестала думать о нем.
Одна и одна мысль неотвязно в разных видах преследовала ее. «Если я так действую на
других, на этого семейного, любящего человека, отчего же он так холоден во мне?… и не то
что холоден, он любит меня, я это знаю. Но что-то новое теперь разделяет нас. Отчего нет
его целый вечер? Он велел сказать со Стивой, что не может оставить Яшвина и должен
следить за его игрой. Что за дитя Яшвин? Но положим, что это правда. Он никогда не
говорит неправды. Но в этой правде есть другое. Он рад случаю показать мне, что у него есть
другие обязанности. Я это знаю, я с этим согласна. Но зачем доказывать мне это? Он хочет
доказать мне, что его любовь ко мне не должна мешать его свободе. Но мне не нужны
доказательства, мне нужна любовь. Он бы должен был понять всю тяжесть этой жизни моей
здесь, в Москве. Разве я живу? Я не живу, а ожидаю развязки, которая все оттягивается и
оттягивается. Ответа опять нет! И Стива говорит, что он не может ехать к Алексею
Александровичу. А я не могу писать еще. Я ничего не могу делать, ничего начинать, ничего
изменять, я сдерживаю себя, жду, выдумывая себе забавы – семейство англичанина, писание,
чтение, но все это только обман, все это тот же морфин. Он бы должен пожалеть меня», –
говорила она, чувствуя, как слезы жалости о себе выступают ей на глаза.
Она услыхала порывистый звонок Вронского и поспешно утерла эти слезы, и не только
утерла слезы, но села к лампе и развернула книгу, притворившись спокойною. Надо было
показать ему, что она недовольна тем, что он не вернулся, как обещал, только недовольна, но
никак не показывать ему своего горя и, главное, жалости о себе. Ей можно было жалеть о
себе, но не ему о ней. Она не хотела борьбы, упрекала его за то, что он хотел бороться, но
невольно сама становилась в положение борьбы.
– Ну, ты не скучала? – сказал он, оживленно и весело подходя к ней. – Что за страшная
страсть – игра!