Page 52 - Дворянское гнездо
P. 52
перед креслами; она крестилась изнеженно-небрежно, по-барски – то оглядывалась, то вдруг
поднимала взоры кверху: она скучала. Марфа Тимофеевна казалась озабоченной; Настасья
Карповна клала земные поклоны и вставала с каким-то скромным и мягким шумом; Лиза,
как стала, так и не двигалась с места и не шевелилась; по сосредоточенному выражению ее
лица можно было догадаться, что она пристально и горячо молилась. Прикладываясь ко
кресту по окончании всенощной, она также поцеловала большую красную руку священника.
Марья Дмитриевна пригласила его откушать чаю; он снял епитрахиль, принял несколько
светский вид и вместе с дамами перешел в гостиную. Начался разговор, не слишком
оживленный. Священник выпил четыре чашки, беспрестанно отирая платком свою лысину,
рассказал, между прочим, что купец Авошников пожертвовал семьсот рублей на позолоту
церковного «кумпола», и сообщил верное средство против веснушек. Лаврецкий подсел
было к Лизе, но она держалась строго, почти сурово, и ни разу не взглянула на него. Она как
будто с намерением его не замечала; какая-то холодная, важная восторженность нашла на
нее. Лаврецкому почему-то все хотелось улыбнуться и сказать что-нибудь забавное; но на
сердце у него было смущение, и он ушел наконец, тайно недоумевая… Он чувствовал: что-то
было в Лизе, куда он проникнуть не мог.
В другой раз Лаврецкий, сидя в гостиной и слушая вкрадчивые, но тяжелые
разглагольствования Гедеоновского, внезапно, сам не зная почему, оборотился и уловил
глубокий, внимательный, вопросительный взгляд в глазах Лизы… Он был устремлен на
него, этот загадочный взгляд. Лаврецкий целую ночь потом о нем думал. Он любил не как
мальчик, не к лицу ему было вздыхать и томиться, да и сама Лиза не такого рода чувство
возбуждала; но любовь на всякий возраст имеет свои страданья, – и он испытал их вполне.
XXXIII
Однажды Лаврецкий, по обыкновению своему, сидел у Калитиных. После
томительного жаркого дня наступил такой прекрасный вечер, что Марья Дмитриевна,
несмотря на свое отвращение к сквозному ветру, велела отворить все окна и двери в сад и
объявила, что в карты играть не станет, что в такую погоду в карты играть грех, а должно
наслаждаться природой. Из гостей был один Паншин. Настроенный вечером и не желая петь
перед Лаврецким, но чувствуя прилив художнических ощущений, он пустился в поэзию:
прочел хорошо, но слишком сознательно и с ненужными тонкостями, несколько
стихотворений Лермонтова (тогда Пушкин не успел еще опять войти в моду) – и вдруг, как
бы устыдясь своих излияний, начал, по поводу известной «Думы», укорять и упрекать
новейшее поколение; причем не упустил случая изложить, как бы он все повернул
по-своему, если б власть у него была в руках. «Россия, – говорил он, – отстала от Европы;
нужно подогнать ее. Уверяют, что мы молоды, – это вздор; да и притом у нас
изобретательности нет; сам Х
в признается в том, что мы даже мышеловки не выдумали. Следовательно, мы поневоле
должны заимствовать у других. Мы больны, говорит Лермонтов, – я согласен с ним; но мы
больны оттого, что только наполовину сделались европейцами; чем мы ушиблись, тем мы и
лечиться должны («Le cadastre», – подумал Лаврецкий). У нас, – продолжал он, – лучшие
головы – les meilleures tetes – давно в этом убедились; все народы в сущности одинаковы;
вводите только хорошие учреждения – и дело с концом. Пожалуй, можно приноравливаться
к существующему народному быту; это наше дело, дело людей… (он чуть не сказал:
государственных) служащих; но, в случае нужды, не беспокойтесь: учреждения переделают
самый этот быт». Марья Дмитриевна с умилением поддакивала Паншину. «Вот какой, –
думала она, – умный человек у меня беседует». Лиза молчала, прислонившись к окну;
Лаврецкий молчал тоже; Марфа Тимофеевна, игравшая в уголке в карты с своей
приятельницей, ворчала себе что-то под нос. Паншин расхаживал по комнате и говорил
красиво, но с тайным озлобленьем: казалось, он бранил не целое поколенье, а нескольких
известных ему людей. В саду Калитиных, в большом кусту сирени, жил соловей; его первые