Page 56 - Дворянское гнездо
P. 56

Давно Лаврецкий не слышал ничего подобного: сладкая, страстная мелодия с первого звука
               охватывала сердце; она вся сияла, вся томилась вдохновением, счастьем, красотою, она росла
               и  таяла;  она  касалась  всего,  что  есть  на  земле  дорогого,  тайного,  святого;  она  дышала
               бессмертной  грустью  и  уходила  умирать  в  небеса.  Лаврецкий  выпрямился  и  стоял,
               похолоделый  и  бледный  от  восторга.  Эти  звуки  так  и  впивались  в  его  душу,  только  что
               потрясенную счастьем любви; они сами пылали любовью. ."Повторите», – прошептал он, как
               только раздался последний аккорд. Старик бросил на него орлиный взор, постучал рукой по
               груди  и,  проговорив,  не  спеша,  на  родном  своем  языке:  «Это  я  сделал,  ибо  я  великий
               музыкант», –  снова  сыграл  свою  чудную  композицию.  В  комнате  не  было  свечей;  свет
               поднявшейся  луны  косо  падал  в  окна;  звонко  трепетал  чуткий  воздух;  маленькая,  бедная
               комнатка  казалась  святилищем,  и  высоко  и  вдохновенно  поднималась  в  серебристой
               полутьме голова старика. Лаврецкий подошел к нему и обнял его. Сперва Лемм не отвечал
               на его объятие, даже отклонил его локтем; долго, не шевелясь ни одним членом, глядел он
               все  так  же  строго,  почти  грубо,  и  только  раза  два  промычал:  «ага!»  Наконец  его
               преобразившееся  лицо  успокоилось,  опустилось,  и  он,  в  ответ  на  горячие  поздравления
               Лаврецкого, сперва улыбнулся немного, потом заплакал, слабо всхлипывая, как дитя.
                     – Это удивительно, – сказал он, – что вы именно теперь пришли; но я знаю, все знаю.
                     – Вы все знаете? – произнес с смущением Лаврецкий.
                     – Вы меня слышали, – возразил Лемм, – разве вы не поняли, что я все знаю?
                     Лаврецкий до утра не мог заснуть; он всю ночь просидел на постели. И Лиза не спала:
               она молилась.

                                                            XXXV

                     Читатель  знает,  как  вырос  и  развивался  Лаврецкий;  скажем  несколько  слов  о
               воспитании  Лизы.  Ей  минул  десятый  год,  когда  отец  ее  умер;  но  он  мало  занимался  ею.
               Заваленный  делами,  постоянно  озабоченный  приращением  своего  состояния,  желчный,
               резкий,  нетерпеливый,  он  не  скупясь  давал  деньги  на  учителей,  гувернеров,  на  одежду  и
               прочие нужды детей; но терпеть не мог, как он выражался, нянчиться с писклятами, – да и
               некогда ему было нянчиться с ними: он работал, возился с делами, спал мало, изредка играл
               в  карты,  опять  работал;  он  сам  себя  сравнивал  с  лошадью,  запряженной  в  молотильную
               машину. «Скоренько жизнь моя проскочила», – промолвил он на смертном одре с горькой
               усмешкой  на  высохших  губах.  Марья  Дмитриевна,  в  сущности,  не  много  больше  мужа
               занималась Лизой, хотя она и хвасталась перед Лаврецким, что одна воспитала детей своих;
               она одевала ее, как куколку, при гостях гладила ее по головке и называла в глаза умницей и
               душкой  – и только: ленивую барыню утомляла всякая постоянная забота. При жизни отца
               Лиза  находилась  на  руках  гувернантки,  девицы  Моро  из  Парижа;  а  после  его  смерти
               поступила  в  ведение  Марфы  Тимофеевны.  Марфу  Тимофеевну  читатель  знает;  а  девица
               Моро была крошечное сморщенное существо с птичьими ухватками и птичьим умишком. В
               молодости  она  вела  жизнь  очень  рассеянную,  а  под  старость  у  ней  остались  только  две
               страсти – к лакомству да к картам. Когда она была сыта, не играла в карты и не болтала, –
               лицо у ней тотчас принимало выражение почти мертвенное: сидит, бывало, смотрит, дышит
               –  и  так  и видно,  что  никакой  мысли  не пробегает  в  голове.  Ее  даже  нельзя  было  назвать
               доброю: не бывают же добры птицы. Вследствие ли легкомысленно проведенной молодости,
               от  парижского  ли  воздуха,  которым  она  надышалась  с  детства, –  в  ней  гнездилось  что-то
               вроде всеобщего дешевенького скептицизма, выражавшегося обыкновенно словами: «Tout ca
               c'est  des  betises»  [ 26 ].  Она  говорила  неправильным,  но  чисто  парижским  жаргоном,  не
               сплетничала и не капризничала – чего же больше можно желать от гувернантки? На Лизу она
               имела мало влияния; тем сильнее было влияние на нее ее няни, Агафьи Власьевны.

                 26   «Все это глупости» (франц.).
   51   52   53   54   55   56   57   58   59   60   61