Page 215 - Обломов
P. 215
продолжал принимать это за характер. И чувство Пшеницыной, такое нормальное,
естественное, бескорыстное, оставалось тайною для Обломова, для окружающих ее и для нее
самой.
Оно было в самом деле бескорыстно, потому что она ставила свечку в церкви,
поминала Обломова за здравие затем только, чтоб он выздоровел, и он никогда не узнал об
этом. Сидела она у изголовья его ночью и уходила с зарей, и потом не было разговора о том.
Его отношения к ней были гораздо проще: для него в Агафье Матвеевне, в ее вечно
движущихся локтях, в заботливо останавливающихся на всем глазах, в вечном хождении из
шкафа в кухню, из кухни в кладовую, оттуда в погреб, во всезнании всех домашних и
хозяйственных удобств воплощался идеал того необозримого, как океан, и ненарушимого
покоя жизни, картина которого неизгладимо легла на его душу в детстве, под отеческой
кровлей.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная,
что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки,
которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти
закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то
живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри,
понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а
белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не
даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не
с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с
улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Он каждый день все более и более дружился с хозяйкой: о любви и в ум ему не
приходило, то есть о той любви, которую он недавно перенес, как какую-нибудь оспу, корь
или горячку, и содрогался, когда вспоминал о ней.
Он сближался с Агафьей Матвеевной — как будто подвигался к огню, от которого
становится все теплее и теплее, но которого любить нельзя.
Он после обеда охотно оставался и курил трубку в ее комнате, смотрел, как она
укладывала в буфет серебро, посуду, как вынимала чашки, наливала кофе, как, особенно
тщательно вымыв и обтерев одну чашку, наливала прежде всех, подавала ему и смотрела,
доволен ли он.
Он охотно останавливал глаза на ее полной шее и круглых локтях, когда отворялась
дверь к ней в комнату, и даже, когда она долго не отворялась, он потихоньку ногой отворял
ее сам и шутил с ней, играл с детьми.
Но ему не было скучно, если утро проходило и он не видал ее, после обеда, вместо того
чтоб остаться с ней он часто уходил соснуть часа на два, но он знал, что лишь только он
проснется, чай ему готов, и даже в ту самую минуту, как проснется.
И главное, все это делалось покойно: не было у него ни опухоли у сердца, ни разу он не
волновался тревогой о том, увидит ли он хозяйку или нет, что она подумает, что сказать ей,
как отвечать на ее вопрос, как она взглянет, — ничего, ничего.
Тоски, бессонных ночей, сладких и горьких слез — ничего не испытал он. Сидит и
курит и глядит, как она шьет, иногда скажет что-нибудь или ничего не скажет, а между тем
покойно ему, ничего не надо, никуда не хочется, как будто все тут есть, что ему надо.
Никаких понуканий, никаких требований не предъявляет Агафья Матвеевна. И у него
не рождается никаких самолюбивых желаний, позывов, стремлений на подвиги,
мучительных терзаний о том, что уходит время, что гибнут его силы, что ничего не сделал
он, ни зла, ни добра, что празден он и не живет, а прозябает.
Его как будто невидимая рука посадила, как драгоценное растение, в тень от жара, под
кров от дождя и ухаживает за ним, лелеет.
— Что это как у вас проворно ходит игла мимо носа, Агафья Матвеевна! — сказал
Обломов. — Вы так живо снизу поддеваете, что я, право, боюсь, как бы вы не пришили носа
к юбке.

