Page 57 - Преступление и наказание
P. 57
неудачно: не вкладывались они в замки. Не то чтобы руки его так дрожали, но он всё
ошибался: и видит, например, что ключ не тот, не подходит, а всё сует. Вдруг он припомнил
и сообразил, что этот большой ключ, с зубчатою бородкой, который тут же болтается с
другими маленькими, непременно должен быть вовсе не от комода (как и в прошлый раз ему
на ум пришло), а от какой-нибудь укладки, и что в этой-то укладке, может быть, всё и
припрятано. Он бросил комод и тотчас же полез под кровать, зная, что укладки обыкновенно
ставятся у старух под кроватями. Так и есть: стояла значительная укладка, побольше аршина
в длину, с выпуклою крышей, обитая красным сафьяном, с утыканными по нем стальными
гвоздиками. Зубчатый ключ как раз пришелся и отпер. Сверху, под белою простыней, лежала
заячья шубка, крытая красным гарнитуром; под нею было шелковое платье, затем шаль, и
туда, вглубь, казалось всё лежало одно тряпье. Прежде всего он принялся было вытирать об
красный гарнитур свои запачканные в крови руки. «Красное, ну а на красном кровь
неприметнее», — рассудилось было ему, и вдруг он опомнился: «Господи! С ума, что ли, я
схожу?» — подумал он в испуге.
Но только что он пошевелил это тряпье, как вдруг, из-под шубки, выскользнули
золотые часы. Он бросился всё перевертывать. Действительно, между тряпьем были
перемешаны золотые вещи — вероятно, всё заклады, выкупленные и невыкупленные, —
браслеты, цепочки, серьги, булавки и проч. Иные были в футлярах, другие просто обернуты
в газетную бумагу, но аккуратно и бережно, в двойные листы, и кругом обвязаны тесемками.
Нимало не медля, он стал набивать ими карманы панталон и пальто, не разбирая и не
раскрывая свертков и футляров; но он не успел много набрать…
Вдруг послышалось, что в комнате, где была старуха, ходят. Он остановился и притих,
как мертвый. Но всё было тихо, стало быть, померещилось. Вдруг явственно послышался
легкий крик, или как будто кто-то тихо и отрывисто простонал и замолчал. Затем опять
мертвая тишина, с минуту или с две. Он сидел на корточках у сундука и ждал едва переводя
дух, но вдруг вскочил, схватил топор и выбежал из спальни.
Среди комнаты стояла Лизавета, с большим узлом в руках, и смотрела в оцепенении на
убитую сестру, вся белая как полотно и как бы не в силах крикнуть. Увидав его
выбежавшего, она задрожала как лист, мелкою дрожью, и по всему лицу ее побежали
судороги; приподняла руку, раскрыла было рот, но все-таки не вскрикнула и медленно,
задом, стала отодвигаться от него в угол, пристально, в упор, смотря на него, но всё не крича,
точно ей воздуху недоставало, чтобы крикнуть. Он бросился на нее с топором; губы ее
перекосились так жалобно, как у очень маленьких детей, когда они начинают чего-нибудь
пугаться, пристально смотрят на пугающий их предмет и собираются закричать. И до того
эта несчастная Лизавета была проста, забита и напугана раз навсегда, что даже руки не
подняла защитить себе лицо, хотя это был самый необходимо-естественный жест в эту
минуту, потому что топор был прямо поднят над ее лицом. Она только чуть-чуть приподняла
свою свободную левую руку, далеко не до лица, и медленно протянула ее к нему вперед, как
бы отстраняя его. Удар пришелся прямо по черепу, острием, и сразу прорубил всю верхнюю
часть лба, почти до темени. Она так и рухнулась. Раскольников совсем было потерялся,
схватил ее узел, бросил его опять и побежал в прихожую.
Страх охватывал его всё больше и больше, особенно после этого второго, совсем
неожиданного убийства. Ему хотелось поскорее убежать отсюда. И если бы в ту минуту он в
состоянии был правильнее видеть и рассуждать, если бы только мог сообразить все
трудности своего положения, всё отчаяние, всё безобразие и всю нелепость его, понять при
этом, сколько затруднений, а может быть, и злодейств еще остается ему преодолеть и
совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть, что он бросил
бы всё и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и не от страху даже за себя, а от одного
только ужаса и отвращения к тому, что он сделал. Отвращение особенно поднималось и
росло в нем с каждою минутою. Ни за что на свете не пошел бы он теперь к сундуку и даже в
комнаты.
Но какая-то рассеянность, как будто даже задумчивость, стала понемногу овладевать