Page 85 - Хождение по мукам. Восемнадцатый год
P. 85
продолжали катиться с востока, опустошая и грабя. В какие-нибудь пятьдесят лет от
Римской империи не осталось и следа. Великий Рим зарастал травой, среди покинутых
дворцов паслись козы. Почти на семь столетий опустилась ночь над Европой.
Это произошло потому, что христианство могло разрушать, но не знало идеи
организации труда. В заповедях не говорится о труде. Их моральные законы применимы
к человеку, который не сеет, не жнет, а за которого сеют и жнут рабы. Христианство
стало религией императоров и завоевателей. Труд остался неорганизованным и вне
морали. Религию труда принесут в мир вторые варвары, которые разрушат второй Рим.
Вы читали Шпенглера? Это римлянин от головы до пят, он прав лишь в том, что для его
Европы закатывается солнце. Но для нас оно восходит. Ему не удастся увлечь за собою в
могилу мировой пролетариат. Лебеди кричат перед смертью. Так вот, буржуазия
заставила Шпенглера кричать лебедем… Это ее последний идеалистический козырь. У
христианства сгнили зубы. У нас они железные… Ему мы противопоставляем
социалистическую организацию труда… Нас заставляют воевать с большевиками… Ого!..
Вы думаете, мы не понимаем, кто толкает нашу руку и против кого? О, мы гораздо
больше понимаем, чем это кажется… Раньше мы презирали русских. Теперь мы
начинаем удивляться русским и уважать их…
Протяжно свистя, поезд шел мимо большого села: мелькали крепкие избы, крытые
железом, длинные ометы соломы, сады за палисадами, вывески лавок. Рядом с поездом,
по пыльной дороге, ехал мужик в военной рубашке без пояса и в бараньей шапке.
Раздвинув ноги, он стоял в небольшой телеге на железном ходу и крутил концами
вожжей. Сытая, рослая лошадь заскакивала, силясь перегнать поезд. Мужик обернулся
к вагонным окнам и что-то крикнул, широко показывая белые зубы.
– Это Гуляй-Поле, – сказал немец, – это очень богатое село.
В дороге пришлось несколько раз пересаживаться. (Катя по ошибке села не в прямой
поезд.) Суета, вокзальные ожидания, новые лица, никогда прежде не виданные просторы
степей, медленно плывущие за вагонным окном, отвлекли ее от тяжелых мыслей. Немец
давно уже слез, – на прощанье крепко встряхнул Катину руку. Этот человек
несокрушимо был уверен в закономерности происходящего и, казалось, с точностью
определял и долю своего в нем участия. Его спокойный оптимизм изумил и встревожил
Катю.
То, что все считали гибелью, ужасом, хаосом, для него было долгожданным началом
великого начала.
За этот год Катя только и слышала бессильное скрежетание зубов да вздохи последнего
отчаяния, только и видела, – как в то мартовское утро в отцовском доме, – искаженные
лица, стиснутые кулаки. Правда, не вздыхал и не скрежетал подполковник Тетькин, но
он был, по его же словам, «блаженный» и революцию приветствовал от какой-то своей
«блаженной» веры в справедливость.
Весь круг людей, где жила Катя, видел в революции окончательную гибель России и
русской культуры, разгром всей жизни, мировую пугачевщину, сбывающийся
Апокалипсис. Была империя, механизм ее работал понятно и отчетливо… Мужик пахал,
углекоп ломал уголь, фабрики изготовляли дешевые и хорошие товары, купцы бойко
торговали, чиновники работали, как часовые колесики. Наверху кто-то от всего этого
получал роскошные блага жизни. Поговаривали, что такой строй несправедлив. Но – что
же поделаешь, так бог устроил. И вдруг все разлетелось вдребезги, и – развороченная
муравьиная куча на месте империи… И пошел обыватель, ошалело шатаясь, с белыми от
ужаса глазами…
Поезд долго стоял в тишине на полустанке. Катя высунулась в окно. В темноте тихо
шелестели листья высокого дерева. Необъятным казалось звездное небо над этой
непонятной землей.
Катя облокотилась о раму спущенного окна. Шелест листьев, звезды, теплый запах
земли напомнили ей одну ночь. Это было под Парижем, в парке… Несколько человек,
все хорошие знакомые, петербуржцы, приехали туда на двух автомобилях… В беседке
над прудом, где ужинали, было очень хорошо. Как серебристые облака, над водой стояли
плакучие ивы.