Page 10 - Мы
P. 10
10
странное, хрупкое, слепое сооружение одето кругом в стеклянную скорлупу: иначе оно,
конечно, давно бы уже рухнуло. У стеклянной двери – старуха, вся сморщенная, и особенно
рот: одни складки, сборки, губы уже ушли внутрь, рот как-то зарос – и было совсем
невероятно, чтобы она заговорила. И все же заговорила.
– Ну что, милые, домик мой пришли поглядеть? – И морщины засияли (т. е., вероятно,
сложились лучеобразно, что и создало впечатление «засияли»).
– Да, бабушка, опять захотелось, – сказала ей I.
Морщинки сияли:
– Солнце-то, а? Ну что, что? Ах, проказница, ах, проказница! Знаю, знаю! Ну, ладно:
одни идите, я уж лучше тут, на солнце…
Гм… Вероятно, моя спутница – тут частый гость. Мне хочется что-то с себя
стряхнуть – мешает: вероятно, все тот же неотвязный зрительный образ: облако на гладкой
синей майолике.
Когда поднимались по широкой, темной лестнице, I сказала:
– Люблю я ее – старуху эту.
– За что?
– А не знаю. Может быть – за ее рот. А может быть – ни за что. Просто так.
Я пожал плечами. Она продолжала, улыбаясь чуть-чуть, а может быть, даже совсем
не улыбаясь:
– Я чувствую себя очень виноватой. Ясно, что должна быть не «просто-так-любовь»,
а «потому-что-любовь». Все стихии должны быть.
– Ясно… – начал я, тотчас же поймал себя на этом слове и украдкой заглянул на I:
заметила или нет?
Она смотрела куда-то вниз; глаза были опущены – как шторы.
Вспомнилось: вечером, около 22, проходишь по проспекту, и среди ярко освещенных,
прозрачных клеток – темные, с опущенными шторами, и там, за шторами – Что у ней там,
за шторами? Зачем она сегодня позвонила и зачем все это?
Я открыл тяжелую, скрипучую, непрозрачную дверь – и мы в мрачном, беспорядочном
помещении (это называлось у них «квартира»). Тот самый, странный, «королевский»
музыкальный инструмент – и дикая, неорганизованная, сумасшедшая, как тогдашняя
музыка, пестрота красок и форм. Белая плоскость вверху; темно-синие стены; красные,
зеленые, оранжевые переплеты древних книг; желтая бронза – канделябры, статуя Будды;
исковерканные эпилепсией, не укладывающиеся ни в какие уравнения линии мебели.
Я с трудом выносил этот хаос. Но у моей спутницы был, по-видимому, более крепкий
организм.
– Это – самая моя любимая… – и вдруг будто спохватилась – укус-улыбка, белые
острые зубы. – Точнее: самая нелепая из всех их «квартир».
– Или еще точнее: государств, – поправил я. – Тысячи микроскопических, вечно
воюющих государств, беспощадных, как…
– Ну да, ясно… – по-видимому, очень серьезно сказала I.
Мы прошли через комнату, где стояли маленькие, детские кровати (дети в ту эпоху
были тоже частной собственностью). И снова комнаты, мерцание зеркал, угрюмые шкафы,
нестерпимо пестрые диваны, громадный «камин», большая, красного дерева кровать. Наше
теперешнее – прекрасное, прозрачное, вечное – стекло было только в виде жалких, хрупких
квадратиков-окон.
– И подумать: здесь «просто-так-любили», горели, мучились… (опять опущенная
штора глаз). – Какая нелепая, нерасчетливая трата человеческой энергии, не правда ли?
Она говорила как-то из меня, говорила мои мысли. Но в улыбке у ней был все время
этот раздражающий икс. Там, за шторами, в ней происходило что-то такое – не знаю что,
что выводило меня из терпения; мне хотелось спорить с ней, кричать на нее (именно так),
но приходилось соглашаться – не согласиться было нельзя.
Вот остановились перед зеркалом. В этот момент я видел только ее глаза. Мне пришла