Page 16 - Архипелаг ГУЛаг
P. 16
раздалось вдруг твёрдое обращение ко мне — да! через этот глухой обруб между
остававшимися и мною, обруб от тяжело упавшего слова «арестован», через эту чумную
черту, через которую уже ни звука не смело просочиться, — перешли немыслимые,
сказочные слова комбрига:
— Солженицын. Вернитесь.
И я крутым поворотом выбился из рук смершевцев и шагнул к комбригу назад. Я его
мало знал, он никогда не снисходил до простых разговоров со мной. Его лицо всегда
выражало для меня приказ, команду, гнев. А сейчас оно задумчиво осветилось — стыдом ли
за своё подневольное участие в грязном деле? порывом стать выше всежизненного жалкого
подчинения? Десять дней назад из мешка, где оставался его огневой дивизион, двенадцать
тяжёлых орудий, я вывел почти что целой свою разведбатарею — и вот теперь он должен
был отречься от меня перед клочком бумаги с печатью?
— У вас… — веско спросил он, — есть друг на Первом Украинском фронте?
— Нельзя!.. Вы не имеете права! — закричали на полковника капитан и майор
контрразведки. Испуганно сжалась свита штабных в углу, как бы боясь разделить
неслыханную опрометчивость комбрига (а политотдельцы — и готовясь дать на комбрига
материал). Но с меня уже было довольно: я сразу понял, что я арестован за переписку с моим
школьным другом, и понял, по каким линиям ждать мне опасности.
И хоть на этом мог бы остановиться Захар Георгиевич Травкин! Но нет! Продолжая
очищаться и распрямляться перед самим собою, он поднялся из–за стола (он никогда не
вставал навстречу мне в той прежней жизни!), через чумную черту протянул мне руку
(вольному, он никогда мне её не протягивал!) и, в рукопожатии, при немом ужасе свиты, с
отеплённостью всегда сурового лица сказал бесстрашно, раздельно:
— Желаю вам — счастья — капитан!
Я не только не был уже капитаном, но я был разоблачённый враг народа (ибо у нас
всякий арестованный уже с момента ареста и полностью разоблачён). Так он желал
счастья — врагу?..
Дрожали стёкла. Немецкие разрывы терзали землю метрах в двухстах, напоминая, что
этого не могло бы случиться там, глубже на нашей земле, под колпаком устоявшегося бытия,
4
а только под дыханием близкой и ко всем равной смерти .
Эта книга не будет воспоминаниями о собственной жизни. Поэтому я не буду
рассказывать о забавнейших подробностях моего ни на что не похожего ареста. В ту ночь
смершев–цы совсем отчаялись разобраться в карте (они никогда в ней и не разбирались) и с
любезностями вручили её мне и просили говорить шофёру, как ехать в армейскую
контрразведку. Себя и их я сам привёз в эту тюрьму и в благодарность был тут же посажен
не просто в камеру, а в карцер. Но вот об этой кладовочке немецкого крестьянского дома,
служившей временным карцером, нельзя упустить.
Она имела длину человеческого роста, а ширину — троим лежать тесно, а
четверым—впритиску. Я как раз был четвёртым, втолкнут уже после полуночи, трое
лежавших поморщились на меня со сна при свете керосиновой коптилки и подвинулись,
давая место нависнуть боком и постепенно силой тяжести вклиниваться. Так на истолчённой
соломке пола стало нас восемь сапог к двери и четыре шинели. Они спали, я пылал. Чем
самоуверенней я был капитаном полдня назад, тем больней было защемиться на дне этой
каморки. Раз–другой ребята просыпались от затеклости бока, и мы разом переворачивались.
К утру они отоспались, зевнули, крякнули, подобрали ноги, рассунулись в разные
углы — и началось знакомство.
—А ты за что?
Но смутный ветерок настороженности уже опахнул меня под отравленной кровлею
4 И вот удивительно: человеком всё–таки можно быть! — Травкин не пострадал. Недавно мы с ним радушно
встретились и познакомились впервые. Он — генерал в отставке и ревизор в союзе охотников.