Page 269 - Архипелаг ГУЛаг
P. 269
складывается так, чтоб угнести политического, и без того подавленного и покинутого. «Всё
придётся отдать…» — безнадёжно качает головой надзиратель на Горьковской пересылке, и
Анс Бернштейн с облегчением отдаёт ему комсоставскую шинель—не просто так, а за две
луковицы. Что же жаловаться на блатных, если всех надзирателей на Красной Пресне
тывидишь в хромовых сапогах, которых им никто не выдавал? Это всё курочили в камерах
блатные, а потом толкали надзирателям. Что же жаловаться на блатных, если «воспитатель»
КВЧ 159 — блатной и пишет характеристики на политических (КемПерПункт)? В
Ростовской ли пересылке искать управу на блатных, если это их извечный родной курень?
Говорят, в 1942 на Горьковской пересылке арестанты–офицеры (Гаврилов, воентехник
Щебетин и др.) всё–таки поднялись, били воров и заставили их присмиреть. Но это всегда
воспринимается как легенда: в одной ли камере присмиреть? надолго ли присмиреть? а куда
ж смотрели голубые фуражки, что чуждые бьют близких? Когда же рассказывают, что на
Котласской пересылке в 40–м году уголовники в очереди у ларька вырывали деньги из рук
политических и те стали бить их так, что остановить не удавалось, и тогда на защиту
блатных вошла в зону охрана с пулемётами, — в этом уже не усомнишься, это — как
отлитое!
Неразумные родные! — они мечутся там на воле, деньги занимают (потому что таких
денег дома нет) и шлют тебе какие–то вещи, шлют продукты — последняя лепта вдовы,
но — дар отравленный, потому что из голодного, зато свободного он делает тебя
беспокойным и трусливым, он лишает тебя того начинающегося просветления, той
застывающей твёрдости, которые одни только и нужны перед спуском в пропасть. О, мудрая
притча о верблюде и игольном ушке! В небесное царство освобождённого духа не дают тебе
пройти эти вещи. И у других, с кем привёз тебя воронок, ты видишь те же мешки. «Куток
сволочей», — уже в воронке ворчали на нас блатные, но их было двое, а нас полсотни, и они
пока не трогали. А теперь нас вторые сутки держат на пресненском вокзале, на грязном полу,
с поджатыми от тесноты ногами, однако никто из нас не наблюдает жизни, а все пекутся, как
чемоданы сдать на хранение. Хотя сдать на хранение считается нашим правом, но уступают
нарядчики только потому, что тюрьма — московская и мы ещё не все потеряли московский
вид.
Какое облегчение! — вещи сданы (значит, мы отдадим их не на этой пересылке,
дальше). Только узелки со злосчастными продуктами ещё болтаются в наших руках. Нас,
бобров, собралось слишком много вместе. Нас начинают растасовывать по камерам. С тем
самым Валентином, с которым мы в один день расписались по ОСО и который с умилением
предлагал начать в лагере новую жизнь, — нас вталкивают в какую–то камеру. Она ещё не
набита: свободен проход и под нарами просторно. По классическому положению вторые
нары занимают блатные: старшие — у самых окон, младшие— подальше. На нижних —
нейтральная серая масса. На нас никто не нападает. Не оглядясь, не рассчитав, неопытные,
мы лезем по асфальтовому полу под нары — нам будет там даже уютно. Нары низкие, и
крупным мужчинам лезть надо по–пластунски, припадая к полу. Подлезли. Вот тут и будем
тихо лежать и тихо беседовать. Но нет! В низкой полутьме, с молчным шорохом, на
четвереньках, как крупные крысы, на нас со всех сторон крадутся малолетки — это совсем
ещё мальчишки, даже есть по двенадцати годков, но Кодекс принимает и таких, они уже
прошли по воровскому процессу и здесь теперь продолжают учёбу у воров. Их напустили на
нас! Они молча лезут на нас со всех сторон и в дюжину рук тянут и рвут у нас и из–под нас
всё наше добро. И всё это совершенно молча, только зло сопя! Мы — в западне: нам не
подняться, не пошевельнуться. Не прошло минуты, как они вырвали мешочек с салом,
сахаром и хлебом — и уже их нет, а мы нелепо лежим. Мы без боя отдали пропитание и
теперь можем хоть и остаться лежать, но это уже совсем невозможно. Смешно елозя ногами,
мы поднимаемся задами из–под нар.
159 КВЧ — Культурно–Воспитательная Часть, отдел лагерной администрации.