Page 273 - Архипелаг ГУЛаг
P. 273
полотенце. Скоро взяли его на этап 161 .
А переброска всё идёт! — вводят, выводят, по одному и пачками, гонят куда–то этапы.
С виду такое деловое, такое планоосмысленное движение—даже поверить нельзя, сколько в
нём чепухи.
В 1949 году создаются Особые лагеря — и вот чьим–то верховным решением массы
женщин гонят из лагерей европейского Севера и Заволжья — через Свердловскую
пересылку — в Сибирь, в Тайшет, в Озёрлаг. Но уже в 50–м году Кто–то нашёл удобным
стягивать женщин не в Озёрлаге, а в Дуб–равлаге — в Темниках, в Мордовии. И вот эти
самые женщины, испытывая все удобства гулаговских путешествий, тянутся через эту же
самую Свердловскую пересылку — на запад. В 51–м году создаются новые Особлаги в
Кемеровской области (Камышлаг) — вот где, оказывается, нужен женский труд! И
злополучных женщин мордуют теперь в Кемеровские лагеря через ту же заклятую
Свердловскую пересылку. Приходят времена высвобождения — но не для всех же! И тех
женщин, кто остался тянуть срок среди всеобщего хрущёвского полег–чания, — качают
опять из Сибири через Свердловскую пересылку— в Мордовию: стянуть их вместе будет
верней.
Ну да хозяйство у нас внутреннее, островишки все свои, и расстояния для русского
человека не такие уж протяжные.
Бывало так и с отдельными зэками, беднягами. Шенд–рик — весёлый крупный парень с
незамысловатым лицом, как говорится, честно трудился в одном из куйбышевских лагерей и
не чуял над собой беды. Но она стряслась. Пришлов лагерь срочное распоряжение — и не
чьё–нибудь, а самого министра внутренних дел (откуда министр мог узнать о существовании
Шендрика?)! — немедленно доставить этого Шендрика в Москву, в тюрьму № 18. Его
схватили, потащили на Куйбышевскую пересылку, оттуда, не задерживаясь, — в Москву, да
не в какую–то тюрьму № 18, а со всеми вместе на широко известную Красную Пресню.
(Сам–то Шендрик ни про какую № 18 и знать не знал, ему ж не объявляли.) Но беда его не
дремала: двух суток не прошло — его дёрнули опять на этап и теперь повезли на Печору. Всё
скудней и угрюмей становилась природа за окном. Парень струсил: он знал, что
распоряжение министра, и вот так шибко волокут на север, значит, министр имеет на
Шендрика грозные материалы. Ко всем изматываниям пути ещё украли у Шендрика в дороге
трёхдневную пайку хлеба, и на Печору он приехал пошатываясь. Печора встретила его
неприютно: голодного, неустроенного, в мокрый снег погнали на работу. За два дня он ещё и
рубахи просушить ни разу не успел, и матраса ещё не набил еловыми ветками, — как велели
сдать всё казённое, и опять загребли и повезли ещё дальше — на Воркуту. По всему было
видно, что министр решил сгноить Шендрика, ну правда не его одного, целый этап. На
Воркуте не трогали Шендрика целый месяц. Он ходил на общие, от переездов ещё не
оправился, но начинал смиряться со своей заполярной судьбой. Как вдруг его вызвали днём
из шахты, запыхавшись погнали в лагерь сдавать всё казённое и через час везли на юг. Это
уж пахло как бы не личной расправой! Привезли в Москву, в тюрьму № 18. Держали в
камере месяц. Потом какой–то подполковник вызвал, спросил: «Да где ж вы пропадаете? Вы
правда техник–машиностроитель?» Шендрик признался. И тогда взяли его… на Райские
острова! (Да, и такие есть в Архипелаге!)
161 С тех пор спрашивал я случайно знакомых шведов или едущих в Швецию: как найти такую семью?
слышали ли о таком пропавшем человеке? В ответ мне только улыбались: Андерсен в Швеции — всё равно что
Иванов в России, а миллиардера такого нет. И только сейчас, через 22 года, перечитывая эту книгу, я вдруг
просветился: да ведь настоящие имя–фамилию ему конечно запретили называть! его конечно же предупредил
Абакумов, что в этом случае уничтожит его! И пошёл он по пересылкам как шведский Иванов. И только
незапрещёнными побочными деталями своей биографии оставлял в памяти случайных встречных след о своей
погубленной жизни. Вернее, спасти её он ещё надеялся — по–человечески, как миллионы кроликов этой книги:
пока пересидит, а там возмущённый Запад освободит его. Он не понимал крепости Востока. И не понимал, что
такого свидетеля, проявившего такую твёрдость, не виданную для рыхлого Запада, — не освободят никогда. А
ведь жив, может быть, ещё и сегодня. (Примеч. 1972 г)