Page 295 - Архипелаг ГУЛаг
P. 295

* * *

                     Мечта  Толстого  сбылась:  арестантов  больше  не  заставляют  присутствовать  при
               порочной церковной службе. Тюремные церкви закрыты. Правда, сохранились их здания, но
               они удачно приспособлены под расширение самих тюрем. В Бутырской церкви помещается
               таким образом лишних две тысячи человек — а за год пройдет и лишних пятьдесят тысяч,
               если на каждую партию класть по две недели.
                     Попадая в Бутырки в четвёртый или в пятый раз, уверенно спеша двором, обомкнутым
               тюремными корпусами, в предназначенную мне камеру, даже обходя надзирателя на плечо
               (так лошадь без кнута и вожжей спешит домой, где ждёт её  овёс), —  я иной раз и забуду
               оглянуться  на  квадратную  церковь,  переходящую  в  осьмерик.  Она  стоит  особо  посреди
               квадратного  двора.  Её  намордники  совсем  уже  не  техничны,  не  стеклоарматурны,  как  в
               основной     тюрьме, —      это    посеревший     подгнивающий       тёс,   указывающий       на
               второсте–пенность здания. Там как бы внутрибутырская пересылка для свежеосуждённых.
                     А  когда–то, в  45–м  году,  я  переживал  как  большой  и важный  шаг:  после  приговора
               ОСО нас ввели в церковь (самое время, не худо бы и помолиться!), взвели на второй этаж
               (там нагорожен был и третий) и из осьмигранного вестибюля растолкали по разным камерам.
               Меня впустили в юго–восточную.
                     Это была просторная квадратная камера, в которой держали в то время двести человек.
               Спали,  как  всюду,  на  нарах  (они  одноэтажные  там),  под  нарами  и  просто  в  проходах,  на
               плитчатом  полу.  Не  только  намордники  на  окнах  были  второстепенные,  но  и  всё
               содержалось здесь как бы не для сынов, а для пасынков Бутырок: в эту копошащуюся массу
               не  давали  ни  книг,  ни  шахмат  и  шашек,  а  алюминиевые  миски  и  щерблёные  битые
               деревянные ложки забирали тоже от еды до еды, опасаясь, как бы их не увезли впопыхах
               этапов. Даже кружек и тех жалели для пасынков, а мыли миски после баланды и из них же
               лакали чайную бурду. Отсутствие своей посуды в камере особенно разило тех, кому падало
               счастье–несчастье  получить  передачу  от  родных  (а  в  эти  последние  дни  перед  далёким
               этапом  родные  на  скудеющие  средства  старались  обязательно  что–то  передать).
               Родственники  сами  не  имели  тюремного  образования,  и  в  приёмной  тюрьмы  никакого
               доброго  совета они  не могли  бы  получить  никогда.  Поэтому  они  не  слали  пластмассовой
               посуды,  единственной  дозволенной  арестанту,  но —  стеклянную  или  железную.  Через
               кормушку  камеры  все  эти  мёды,  варенья,  сгущённое  молоко  безжалостно  выливались  и
               выскребались из банок в то, что есть у арестантов, а в церковной камере у него ничего нет,
               значит,  просто  в  ладони,  в  рот,  в  носовой  платок,  в  полу  одежды —  по  ГУЛАГу  вполне
               нормально,  но  для  центра  Москвы?  И  при  всём  том —  «скорей,  скорей!» —  торопил
               надзиратель, как будто к поезду опаздывал (а торопил потому, что и сам ещё рассчитывал
               облизать  отбираемые  банки).  В  церковных  камерах  всё  было  временное,  лишённое  и  той
               иллюзии постоянства, какая была в камерах следственных и ожидающих суда. Перемолотое
               мясо,  полуфабрикат  для  ГУЛАГа,  арестантов  держали  здесь  те  неизбежные  дни,  пока  на
               Красной  Пресне  не  освобождалось  для  них  немного  места.  Единственная  была  здесь
               льгота —  ходить  самим  трижды  в  день  за  баландою  (здесь  не  было  в  день  ни  каши,  но
               баланда —  трижды,  и  это  милосердно,  потому  что  чаще,  горячей  и  тяжелей  в  желудке).
               Льготу  эту  дали  потому,  что  в  церкви  не  было  лифтов,  как  в  остальной  тюрьме,  и
               надзиратели  не  хотели  надрываться.  Носить  надо  было  тяжёлые  большие  баки  издалека,
               через двор, и потом взносить по крутой лестнице, это было очень трудно, сил мало, а ходили
               охотно — только бы выйти лишний раз в зелёный двор и услышать пение птиц.
                     В  церковных  камерах  был  свой  воздух:  он  уже  чуть  колыхался  от  предсквозняков
               будущих  пересылок,  от  предвет–ра  полярных  лагерей.  В  церковных  камерах  шёл  обряд
               привыкания — к тому, что приговор свершился и нисколько не в шутку; к тому, что как ни
               жестока твоя новая пора жизни, но мозг должен переработаться и принять её. Это трудно
               давалось.
   290   291   292   293   294   295   296   297   298   299   300