Page 421 - Архипелаг ГУЛаг
P. 421

подчёркивал свой вызов, бравировал разнузданностью. Он не осаживал меня прямо, но так
               взглядывал на меня, так мучительно кривился, так стонал и бурчал, да и другим придуркам
               так моё чтение было тошно, что пришлось мне отказаться от книги и по часу простаивать как
               дураку (а в комнате — там уж не почитаешь, там надо слушать рассказы). Как–то на развод
               опоздала  одна  из  девиц–бухгалтерш  стройконторы  и  тем  задержала  на  пять  минут  вывод
               придурочьей бригады в рабочую зону —  ну, вместо того,  чтобы вывести бригаду в голове
               развода, вывели в конце. Дело было обычное, ни нарядчик, ни надзиратель даже не обратили
               внимания, но Зиновьев, в своей особенной сизоватой шинели мягкого сукна, в своём строго
               надетом  защитном  картузе,  давно  без  звёздочки,  в  очках,  встретил  опоздавшую  гневным
               шипением:  «Ка–ко–го  чёрта  вы опаздываете?!  Из–за  вас  стоим!!»  (Он  не  мог  уже  больше
               молчать!  Он  извёлся  за  эти  пять  минут!  Он  заболел!)  Девица  круто  повернулась  и  с
               сияющими  от  наслаждения  глазами  отповедала  ему:  «Подхалим!  Ничтожество!  Чичиков!
               (Почему  Чичиков?  Наверно,  спутала  с  Беликовым…)  Заткни  свою  лоханку!..» —  и  ещё,  и
               ещё, дальше уже на грани матерщины. Она управлялась только своим бойким остреньким
               язычком, она руки не подняла— но, казалось, невидимо хлещет его по щекам, потому что
               пятнами,  пятнами  красно  вспыхивала  его  матовая  девичья  кожа,  и  уши  налились  до
               багрового  цвета  и  дёргались  губы,  он  нахохлился,  но  ни  слова  больше  не  вымолвил,  не
               пытался поднять руку в защиту. В тот день он жаловался мне: «Что поделать с неисправимой
               прямотой  моего  характера!  Моё  несчастье,  что  я  и  здесь  не  отвык  от  дисциплины.  Я
               вынужден делать замечания, это дисциплинирует окружающих».
                     Он  всегда  нервничал  на  утреннем  разводе —  он  скорее  хотел  прорваться  на  работу.
               Едва  бригаду  придурков  пропускали  в  рабочую  зону —  он  очень  показно  обгонял  всех
               неспешащих,  идущих  вразвалку,  и  почти  бежал  в  контору.  Хотел  ли  он,  чтоб  это  видело
               начальство?  Не  очень  важно.  Чтоб  видели  зэки,  до  какой  степени  он  занят  на  работе?
               Отчасти — да. А главное и  самое искреннее было —  скорей отделиться от толпы, уйти из
               лагерной зоны, закрыться в тихой комнатке планового отдела и там… — там вовсе не делать
               той работы, что Василий Власов, не смышлять, как выручить рабочие бригады, а— целыми
               часами  бездельничать,  курить,  мечтать  ещё об  одной  амнистии  и воображать  себе  другой
               стол, другой кабинет, со звонками вызова, с несколькими телефонами, с подобострастными
               секретаршами, с подтянутыми посетителями.
                     Мало мы знали о нём! Он не любил говорить о своем прошлом в МВД— ни о чинах, ни
               о  должностях,  ни  о  сути  работы—  обычная  «стеснительность»  бывших  эмведешников.  А
               шинель  на  нём  была  как  раз  такая  сизая,  как  описывают  авторы  «Беломорканала»,  и  не
               приходило ему в голову даже в лагере выпороть голубые канты из кителя и брюк. Года за два
               его  сидки  ему,  видимо,  ещё  не  пришлось  столкнуться  с  настоящим  лагерным  хайлом,
               почуять бездну Архипелага. Наш–то лагерь ему, конечно, дали по выбору: его квартира была
               от лагеря всего в нескольких троллейбусных остановках, где–то на Калужской площади. И,
               не  осознав  донышка,  как  же  враждебен  он  своему  нынешнему  окружению,  он  в  комнате
               иногда проговаривался: то высказывал близкое знание Круглова (тогда ещё — не министра),
               то  Френкеля,  то—  Завенягина,  всё  крупных  гулагов–ских  чинов.  Как–то  упомянул,  что  в
               войну  руководил  постройкой  большого  участка  железной  дороги  Сызрань—Саратов,  это
               значит  во  френкелевском  ГУЛЖДСе.  Что  могло  значить —  руководил?  Инженер  он  был
               никакой.  Значит,  начальник  лагерного  управления?  И  вот  с  такой  высоты  больновато
               грохнулся  до  уровня  почти  простого  арестанта.  У  него  была  109–я  статья,  для  МВД  это
               значило—  взял  не  по  чину.  Дали  7  лет  как  своему  (значит,  хапанул  на  все  двадцать).  По
               сталинской амнистии ему уже сбросили половину оставшегося, предстояло ещё два года с
               небольшим. Но он страдал — страдал, как от полной десятки.
                     Единственное окно нашей  комнаты выходило  на  Нескучный  сад.  Совсем  невдали от
               окна  и  чуть  пониже  колыхались  вершины  деревьев.  Всё  сменялось  тут:  метели,  таяние,
               первая  зелень.  Когда  Павел  Николаевич  ничем  в  комнате  не  был  раздражён  и  умеренно
               грустен, он становился у окна и, глядя на парк, напевал негромко, приятно:
                     О засни, моё сердце, глубоко!
   416   417   418   419   420   421   422   423   424   425   426