Page 424 - Архипелаг ГУЛаг
P. 424

С годами мне пришлось задуматься над этим словом — интеллигенция. Мы все очень
               любим  относить  себя  к  ней —  а  ведь  не  все  относимся.  В  Советском  Союзе  это  слово
               приобрело  совершенно извращённый смысл. К интеллигенции стали относить всех, кто не
               работает  (и  боится  работать)  руками.  Сюда  попали  все  партийные,  государственные,
               военные  и  профсоюзные  бюрократы.  Все  бухгалтеры  и  счетоводы —  механические  рабы
               Дебета.  Все  канцелярские  служащие.  С  тем  большей  лёгкостью  причисляют  сюда  всех
               учителей (и тех, кто не более как говорящий учебник и не имеет ни самостоятельных знаний,
               ни  самостоятельного  взгляда  на  воспитание).  Всех  врачей  (и  тех,  кто  только  способен
               петлять  пером  по  истории  болезни).  И  уж  безо  всякого  колебания относят  сюда  всех,  кто
               только ходит около редакций, издательств, кинофабрик, филармоний, не говоря уже о тех,
               кто публикуется, снимает фильмы или водит смычком.
                     А  между  тем  ни  по  одному  из  этих  признаков  человек  не  может  быть  зачислен  в
               интеллигенцию.  Если мы  не  хотим  потерять это  понятие,  мы не  должны  его  разменивать.
               Интеллигент  не  определяется  профессиональной  принадлежностью  и  родом  занятий.
               Хорошее воспитание и хорошая семья тоже ещё не обязательно выращивают интеллигента.
               Интеллигент —  это  тот,  чьи  интересы  и  воля  к  духовной  стороне  жизни  настойчивы  и
               постоянны,  не  понуждаемы  внешними обстоятельствами и  даже  вопреки им.  Интеллигент
               это тот, чья мысль неподражательна.
                     В нашей комнате уродов первыми интеллигентами считались Беляев и Зиновьев, а вот
               что  касается  десятника  Орачев–ского  и  кладовщика–инструментальщика  мужлана
               Прохорова,  то  они  оскорбляли  чувства  этих  высоких  людей,  и  пока  я  был
               премьер–министром, генерал и  эмведист успели обратиться ко мне, убеждая выбросить из
               нашей  комнаты  обоих  этих  мужиков—  за  их  нечистоплотность,  за  их  манеру  ложиться  в
               сапогах на кровать, да и вообще за неинтеллигентность (генералы вздумали избавиться от
               кормящего  мужика!).  Но  мне понравились они  оба—  я  сам  в  душе  мужик, —  ив  комнате
               создалось  равновесие.  (А  вскоре  и  обо  мне  генералы,  наверно,  кому–нибудь  говорили,
               чтобы — выбросить.)
                     У Орачевского действительно грубоватая была наружность, ничего «интеллигентного».
               Из  музыки  он  понимал  одни  украинские  песни,  слыхом  не  слыхал  о  старой  итальянской
               живописи, ни о новой французской. Любил ли книги, сказать нельзя, потому что в лагере у
               нас их не было. В отвлечённые споры, возникавшие в комнате, он не вмешивался. Лучшие
               монологи Беляева об Англо–Египетском Судане и Зиновьева о своей квартире он как бы и не
               слышал. Свободное время он отдавал тому, что мрачно молча подолгу думал, ноги уставив
               на перильца кровати, задниками сапог на самые перильца, а подошвами на генералов (не из
               вызова вовсе, но: подгото–вясь к разводу, или в обеденный перерыв, или вечером, если ещё
               ожидается выходить, — разве может человек отказаться от удовольствия полежать? а сапоги
               снимать хлопотно, они на две портянки плотно натянуты). Туповато пропускал Орачевский и
               все самотерзания доктора. И вдруг, промолчав час или два, мог, совсем некстати тому, что
               происходит в комнате, трагически изречь: «Да! Легче верблюду пройти через игольное ушко,
               чем Пятьдесят Восьмой выбраться на волю». Наоборот, в практические споры — о свойствах
               бытовых вещей, о правильности бытового поведения, он мог со всем хохлацким упрямством
               ввязаться и доказывать запальчиво, что валенки портятся от сушки на печи и что их полезнее
               и приятнее носить всю зиму не суша. Так что, конечно, какой уж там он был интеллигент!
                     Но изо всех нас он один был искренне предан строительству, один мог с интересом о
               нём  говорить  во  внерабочее  время.  Узнав,  что  зэки  умудрились  сломать  уже  полностью
               поставленные  межкомнатные  перегородки  и  пустить  их  на  дрова, —  он  охватил  грубую
               голову грубыми руками и качался как от боли. Не мог он постичь туземного варварства! —
               может быть оттого, что сидел только год. — Пришёл кто–то и рассказал: уронили бетонную
               плиту с восьмого этажа. Все заахали: «Никого не убила??» А Орачевский: «Вы не видели,
               как она разбилась— по каким направлениям трещины?» (Плиты отливали по его чертежам, и
               ему надо было понять, хорошо ли ставил он арматуру.) — В декабрьскую стужу собрались в
               контору  бригадиры  и  десятники  греться,  рассказывали  разные  лагерные  сплетни.  Вошёл
   419   420   421   422   423   424   425   426   427   428   429