Page 422 - Архипелаг ГУЛаг
P. 422
Не буди, не пробудишь, что было…
Вот поди ж ты! — вполне приятный человек в гостиной. А сколько арестантских
братских ям он оставил вдоль своего полотна!..
Уголок Нескучного, обращенный к нашей зоне, отгораживался пригорками от
гуляющих и был укромен— был бы, если не считать, что из наших окон смотрели мы,
бритоголовые. На 1 мая какой–то лейтенант завёл сюда, в укрытие, свою девушку в цветном
платьи. Так они скрылись от парка, а нас не стеснялись, как взгляда кошки или собаки.
Пластал офицер свою подружку по траве, да и она была не из застенчивых.
Не зови, что умчалось далёко, Не люби, что ты прежде любило.
Вообще, наша комнатка была как смоделирована. Эмве–дешник и генерал полностью
нами управляли. Только с их разрешения мы могли пользоваться электроплиткой (она была
народная), когда они её не занимали. Только они решали вопрос: проветривать комнату или
не проветривать, где ставить обувь, куда вешать штаны, когда замолкать, когда спать, когда
просыпаться. В нескольких шагах по коридору была дверь в большую общую комнату, там
бушевала республика, там «в рот» и «в нос» слали все авторитеты, — здесь же были
привилегии, и, держась за них, мы тоже должны были всячески соблюдать законность.
Слетев в ничтожные маляры, я был бессловесен: я стал пролетарий, и в любую минуту меня
можно было выбросить в общую. Крестьянин Прохоров, хоть и считался «бригадиром»
производственных придурков, но назначен был на эту должность именно как прислужник—
носить хлеб, носить котелки, объясняться с надзирателями и дневальными, словом, делать
всю грязную работу (это был тот самый мужик, который кормил двух генералов). Итак, мы
вынужденно подчинялись диктаторам. Но где же была и на что смотрела великая русская
интеллигенция?
Доктору Правдину (я ведь и фамилию не выдумываю!), невропатологу, врачу
лагучастка, было семьдесят лет. Это значит, революция застала его уже на пятом десятке,
сложившимся в лучшие годы русской мысли, в духе совестливости, честности и
народолюбия. Как он выглядел! Огромная маститая голова с серебряной качающейся
сединой, которой не дерзала касаться лагерная машинка (льгота от начальника санчасти).
Портрет украсил бы обложку лучшего в мире медицинского журнала. Никакой стране не
зазорно было бы иметь такого министра здравоохранения! Крупный, знающий себе цену нос
внушал полное доверие к его диагнозу. Почтенно–солидны были все его движения. Так
объёмен был доктор, что на одинарной металлической кровати почти не помещался, вывисал
из неё.
Не знаю, каков он был невропатолог. Вполне мог быть и хорошим, но лишь в рыхлую
обходительную эпоху и обязательно не в государственной больнице, а у себя дома, за
медного дощечкой на дубовой двери под мелодичное позванивание пристенных стоячих
часов, никуда не торопящийся и ничему, кроме совести своей, не подчинённый. Однако с тех
пор его крепко пугнули — перепугали на всю жизнь. Не знаю, сидел ли он когда–нибудь
прежде, таскали ли его на расстрел в Гражданскую (дивного ничего тут нет), но его и без
револьвера напугали достаточно. Довольно было ему поработать в амбулаториях, где
требовалось пропускать по девять больных в час, где время было только — стукнуть раз
молоточком по колену; посидеть членом ВТЭК (Врачебно–Трудовой Экспертной Комиссии),
да членом курортной комиссии, да членом военкоматской, и всюду подписывать,
подписывать, подписывать бумажки и знать, что каждая подпись — это твоя голова, что
кого–то из врачей уже посадили, кому–то угрожали, а ты всё подписывай бюллетени,
заключения, экспертизы, освидетельствования, истории болезни, и каждая подпись
потрясение гамлетовское: освободить или не освободить? годен или не годен? болен или
здоров? Больные умоляют в одну сторону, начальство жмёт в другую, перестра–щенный
доктор терялся, сомневался, трепетал и раскаивался.
Но то всё было на воле, это любезные пустячки! А вот арестованный как враг народа,
до смертного инфаркта напуганный следователем (воображаю, скольких человек, целый
мединститут, он мог бы за собой потащить при таком страхе), — что был он теперь? Простой