Page 55 - Архипелаг ГУЛаг
P. 55
требовала их работа и заданный срок. Не регламентировались при этом и виды пыток,
допускалась любая изобретательность.
В 1939 такое всеобщее широкое разрешение было снято, снова требовалось бумажное
оформление на пытку (впрочем, простые угрозы, шантаж, обман, выматывание бессонницей
и карцером не запрещались никогда). Но уже с конца войны и в послевоенные годы были
декретированы определённые категории арестантов, по отношению к которым заранее
разрешался широкий диапазон пыток. Сюда попали националисты, особенно — украинцы и
литовцы, и особенно в тех случаях, где была или мнилась подпольная цепочка и надо было
её всю вымотать, все фамилии добыть из уже арестованных. Например, в группе
Ромуальдаса Прано Ски–рюса было около пятидесяти литовцев. Они обвинялись в 1945 в
том, что расклеивали антисоветские листовки. Из–за недостатка в то время тюрем в Литве их
отправили в лагерь близ Вельска Архангельской области. Одних там пытали, другие не
выдерживали двойного следственно–рабочего режима, но результат таков: все пятьдесят
человек до единого признались. Прошло некоторое время, и из Литвы сообщили, что
найдены настоящие виновники листовок, а эти все ни при чём! — В 1950 я встретил на
Куйбышевской пересылке украинца из Днепропетровска, которого в поисках «связи» и лиц
пытали многими способами, включая стоячий карцер с жёрдочкой, просовываемой для
опоры (поспать) на 4 часа в сутки. После войны же истязали члена–корреспондента
Академии Наук Левину.
И ещё было бы неверно приписывать 37–му году то «открытие», что личное признание
обвиняемого важнее всяких доказательств и фактов. Это уже в 20–х годах сложилось. А к
1937 лишь приспело блистательное учение Вышинского. Впрочем, оно было тогда
низвещено только следователям и прокурорам для их моральной твёрдости, мы же, все
прочие, узнали о нём ещё двадцатью годами позже—узнали, когда оно стало обругиваться в
придаточных предложениях и второстепенных абзацах газетных статей как широко и давно
всем известное.
Оказывается, в тот грознопамятный год в своём докладе, ставшем в специальных
кругах знаменитым, Андрей Януарь–евич (так и хочется обмолвиться Ягуарьевич)
Вышинский в духе гибчайшей диалектики (которой мы не разрешаем ни государственным
подданным, ни теперь электронным машинам, ибо для них да есть да, а нет есть нет)
напомнил, что для человечества никогда не возможно установить абсолютную истину, а
лишь относительную. И отсюда он сделал шаг, на который юристы не решались две тысячи
лет: что, стало быть, и истина, устанавливаемая следствием и судом, не может быть
абсолютной, а лишь относительной. Поэтому, подписывая приговор о расстреле, мы всё
равно никогда не можем быть абсолютно уверены, что казним виновного, а лишь с
некоторой степенью приближения, в некоторых предположениях, в известном смысле.
(Может быть, сам Вышинский не меньше своих слушателей нуждался тогда в этом
диалектическом утешении. Крича с прокурорской трибуны «всех расстрелять как бешеных
собак!», он–то, злой и умный, понимал, что подсудимые невиновны. С тем большей
страстью, вероятно, он и такой кит марксистской диалектики, как Бухарин, предавались
диалектическим украшениям вокруг судебной лжи: Бухарину слишком глупо и беспомощно
было погибать совсем невиновному—он даже нуждался найти свою вину! — а Вышинскому
приятнее было ощущать себя логистом, чем неприкрытым подлецом.)
Отсюда — самый деловой вывод: что напрасной тратой времени были бы поиски
абсолютных улик (улики все относительны), несомненных свидетелей (они могут и
разноречить). Доказательства же виновности относительные, приблизительные, следователь
может найти и без улик и без свидетелей, не выходя из кабинета, «опираясь не только на
свой ум, но и на своё партийное чутьё, свои нравственные силы» (то есть на преимущества
выспавшегося, сытого и не–избиваемого человека) «и на свой характер» (то есть волю к
жестокости)!
Конечно, это оформление было куда изящнее, чем инструкция Лациса. Но суть та же.
И только в одном Вышинский не дотянул, отступил от диалектической логики: