Page 819 - Архипелаг ГУЛаг
P. 819

Это были дети особенные. Они вырастали в сознании своего угнетённого положения.
               На педсоветах и других бала–больных совещаниях о них и им говорилось, что они — дети
               советские,  растут  для  коммунизма  и  только  временно  ограничены  вправе  передвижения,
               только и всего. Но они–то, каждый, ощущали свой ошейник— и с самого детства, сколько
               помнили себя. Весь интересный, обильный, клокочущий жизнью мир (по иллюстрированным
               журналам, по кино) был недоступен для них, и даже мальчикам не предстояло туда попасть
               (таких  в  армию  не  брали).  Очень  слабая,  очень  редкая  была  надежда —  получить  от
               комендатуры  разрешение  ехать  в  город,  там  быть  допущенным  до  экзамена,  да  ещё  быть
               принятым в институт, да ещё благополучно его окончить. Итак, всё, что они могли узнать о
               вечном объёмном мире, —  только здесь они могли получить, эта школа долгие годы была
               для  них—  первое  и  последнее  образование.  К  тому  ж,  по  скудости  жизни  в  пустыне,
               свободны  они  были  от  тех  рассеяний  и  развлечений,  которые  так  портят  городскую
               молодёжь  XX  века  от  Нью–Йорка  до  Алма–Аты.  Там,  в  метрополии,  дети  уже  развыкли
               учиться, потеряли вкус, учились — как повинность отбывали, чтобы числиться где–то, пока
               выйдет  возраст.  А  нашим  ссыльным  детям,  если  хорошо  преподавать,  то  это  было  им
               единственно важное в жизни, это было всё. Учась жадно, они как бы поднимались над своим
               вторым  сортом  и  сравнивались  с  детьми  сорта  первого.  Только  водной  настоящей  учёбе
               насыщалось их самолюбие.
                     (Нет, ещё: в выборных школьных должностях; в комсомоле; ас 18 лет— в голосовании,
               во всеобщих  выборах. Так  хотелось  им,  бедняжкам,  хоть  иллюзии  равноправия.  Многие  с
               гордостью  поступали  в  комсомол,  искренне  делали  политические  сообщения  на
               пятиминутках.  Одной  молоденькой  немочке,  Виктории  Нусс,  поступившей  в  двухлетний
               учительский  институт,  я  пытался  внушить  мысль,  что  положением  ссыльного  надо  не
               тяготиться, а гордиться. Куда там! Она посмотрела на меня как на безумного. Ну да были и
               такие, кто в комсомол не спешил, — так их тянули силой: разрешено, а ты не поступаешь —
               это почему? И в Кок–Тереке некоторые девочки, немки, тайные баптистки, вынуждены были
               вступать, чтоб семью их не загнали дальше в пустыню. О вы, соблазнители малых сих! —
               лучше б вам жернов на шею…)
                     Это всё я говорил о «русских» классах кок–терекской школы (собственно русских там
               почти  не  было,  а—  немцы,  греки,  корейцы,  немного  курдов  и  чеченов,  да  украинцев  из
               переселенческих  семей  начала  века,  да  казахов  из  семей  «ответработников»—  они  детей
               своих учили по–русски). Большинство же казахских детей составляли классы «казахские».
               Это  были  воистину  ещё  дикари,  в  большинстве  (кто  не  испорчен  чиновностью  семей) —
               очень  прямые,  искренние,  с  коренным  представлением  о  хорошем  и  дурном,  до  того  как
               успевали его исказить лживым или чванным преподаванием. А почти всё преподавание на
               казахском языке было расширенным воспроизводством невежества: сперва кое–как тянули
               на  дипломы  первое  поколение,  недоученные  разъезжались  с  большой  важностью
               преподавать  подрастающим,  а  девушкам–казашкам  ставили  «удовлетворительно»,
               выпускали из школ и педагогических институтов при самом дремучем и полном незнании. И
               когда этим первобытным детям вдруг засверкивало настоящее учение, они впитывали его не
               только ушами и глазами, но ртом.
                     При  таком  ребячьем  восприятии  я  в  Кок–Тереке  захлебнулся  преподаванием,  и  три
               года (а может быть, много бы ещё лет) был счастлив даже им одним. Мне не хватало часов
               расписания,  чтоб  исправить  и  восполнить  недоданное им  раньше,  я назначал  им  вечерние
               дополнительные занятия, кружки, полевые занятия, астрономические наблюдения, — и они
               являлись с такой дружностью и азартом, как не ходили в кино.
                     Мне дали и классное руководство, да ещё в чисто казахском классе, но и оно мне почти
               нравилось.
                     Однако всё светлое было ограничено классными дверьми и звонком. В учительской же,
               в  директорской  и  в  районо  размазывалась  не  только  обычная  всегосударственная
               тягомотина, но ещё и пригорченная ссыльностью страны. Среди преподавателей были идо
               меня  немцы  и  административно–ссыльные.  Положение  всех  нас  было  угнетённое:  не
   814   815   816   817   818   819   820   821   822   823   824