Page 824 - Архипелаг ГУЛаг
P. 824

ссыльному  мужу,  здесь  же  для  единообразия  записана  ссыльно–поселенкой.  По  амнистии
               она кинулась в комендатуру, но ей разумно возразили: ведь у вас же не было 5 лет, как у
               мужа, у вас вообще срок неопределённый, амнистия к вам не прикасается.
                     Лопнули бы Дракон, Солон и Юстиниан со своими законодательствами!. .
                     Так  никто  ничего  от  амнистии  не  получил.  Но  с  ходом  месяцев,  особенно  после
               падения  Берии,  незаметно,  неширо–когласно  вкрадывались  в  ссыльную  страну  истинные
               смягчения.  И отпустили  домой  тех  пятилетников.  И  стали в  близкие  институты  отпускать
               ссыльных детей. И на работе перестали тыкать «ты ссыльный!». Всё как–то мягче. Ссыльные
               стали выдвигаться по служебным должностям.
                     Стали что–то пустеть столы в комендатуре. «А вот этот комендант— где?» —  «А он
               теперь уже не работает». Сильно редели и сокращались штаты. Мягчело обращение. Святая
               отметка  переставала  быть  столь  святой.  «Кто  до обеда  не  пришёл —  ладно, в  следующий
               раз!»  То  одной,  то  другой  нации  возвращали  какие–то  права.  Свободен  стал  проезд  по
               району,  свободнее —  поездка  в  другую  область.  Всё  гуще  шли  слухи:  «домой  отпустят,
               домой!»  И  верно,  вот  отпустили  туркменов  (ссылка  за  плен).  Вот —  курдов.  Стали
               продаваться дома, дрогнула цена на них.
                     Отпустили и нескольких стариков, административно–ссыльных:  где–то там в Москве
               хлопотали  за  них,  и  вот —  реабилитированы.  Волнение  простёгивало,  жарко  мутило
               ссыльных: неужели и мы стронемся? Неужели и мы…?
                     Смешно. Как будто способен подобреть этот режим. Уж не верить так не верить научил
               меня лагерь! Да мне и верить–то не было особой нужды: там, в большой метрополии, у меня
               не было ни родных, ни близких. А здесь, в ссылке, я испытывал почти счастье. Ну просто
               никогда я, кажется, так хорошо не жил.
                     Правда,  первый  ссыльный  год  душила  меня  смертельная  болезнь,  как  бы  союзница
               тюремщиков. И целый год никто в Кок–Тереке не мог даже определить, что за болезнь. Еле
               держась, я вёл уроки; уже мало спал и плохо ел. Всё написанное прежде в лагере и держимое
               в памяти, и ещё ссыльное новое пришлось мне записать наскоро и зарыть в землю. (Эту ночь
               перед отъездом в Ташкент, последнюю ночь 1953 года, хорошо помню: на том и казалась
               оконченной вся жизнь моя и вся моя литература. Маловато было.)
                     Однако —  отвалилась  болезнь.  И  начались  два  года  моей  действительно  Прекрасной
               Ссылки, только тем томительной, той жертвой омрачённой, что я не смел жениться: не было
               такой женщины, кому я мог бы доверить своё одиночество, своё писание, свои тайники. Но
               все  дни  жил  я  в  постоянно  блаженном,  приподнятом  состоянии,  никакой  несвободы  не
               замечая.  В  школе  я  имел  столько  уроков,  сколько  хотел,  в  обе  смены, —  и  постоянное
               счастье пробирало меня от этих уроков, ни один не утомлял, не был нуден. И каждый день
               оставался часик для писания — и часик этот не требовал никакой душевной настройки: едва
               сел, и строчки рвутся из–под пера. А воскресенья, когда не гнали на колхозную свёклу, я
               писал насквозь — целые воскресенья! Начал я там и роман (через 10 лет арестованный), и
               ещё  надолго  вперёд  хватало  мне  писать.  А  печатать  меня  всё  равно  будут  только  после
               смерти.
                     Появились  деньги —  и  вот  я  купил  себе  отдельный  глинобитный  домик,  заказал
               крепкий стол для писания, а спал — всё так же на ящиках холостых. Ещё я купил приёмник с
               короткими  волнами,  вечерами  занавешивал  окна,  льнул  ухом  к  самому  шёлку  и  сквозь
               водопады глушения вылавливал запретную нам, желанную информацию и по связи мысли
               восстанавливал недослышанное.
                     Очень уж измучила нас брехня за десятилетия, истосковались мы по каждому клочку
               даже  разорванной  истины! —  а  так–то  не  стоила  эта  работа  потерянного  времени:  нас,
               взращенцев  Архипелага,  инфантильный  Запад  уже  не  мог  обогатить  ни  мудростью,  ни
               стойкостью.
                     Домик мой стоял на самом восточном краю посёлка. За калиткою был — арык, и степь,
               и каждое утро восход. Стоило венуть ветерку из степи — и лёгкие не могли им надышаться.
                     В сумерки и по ночам, чёрным и лунным, я одиноко расхаживал там и обалдело дышал.
   819   820   821   822   823   824   825   826   827   828   829