Page 85 - Архипелаг ГУЛаг
P. 85
мне положено, а солдату нет. Уж конечно был у нас на двоих денщик (а по–благородному —
«ординарец»), которого я так и сяк озабочивал и понукал следить за моею персоной и
готовить нам всю еду отдельно от солдатской. (А ведь у Лубянских следователей ординарцев
нет, этого на них не скажем.) Заставлял солдат горбить, копать мне особые землянки на
каждом новом месте и накатывать туда бревёшки потолще, чтобы было мне удобно и
безопасно. Да ведь позвольте, да ведь и гауптвахта в моей батарее бывала, да! — в лесу
какая? — тоже ямка, ну получше гороховецкой дивизионной, потому что крытая и идёт
солдатский паёк, а сидел там Вьюшков за потерю лошади и Попков за дурное обращение с
карабином. Да позвольте же! — ещё вспоминаю: сшили мне планшетку из немецкой кожи
(не человеческой, нет, из шофёрского сиденья), а ремешка не было. Я тужил. Вдруг на
каком–то партизанском комиссаре (из местного райкома) увидели такой как раз ремешок —
и сняли: мы же армия, мы — старше! (Сенченко, оперативника, помните?) Ну, наконец, и
портсигара своего алого трофейного я жадовал, то–то и запомнил, как отняли…
Вот что с человеком делают погоны. И куда те внушения бабушки перед иконкой! И —
куда те пионерские грёзы о будущем святом Равенстве!
И когда на КП комбрига смершевцы сорвали с меня эти проклятые погоны, и ремень
сняли, и толкали идти садиться в их автомобиль, то и в своей перепрокинутой судьбе я ещё
тем был очень уязвлён, как же это я в таком разжалованном виде буду проходить комнату
телефонистов — ведь рядовые не должны были видеть меня таким!
На другой день после ареста началась моя пешая Владимирка: из армейской
контрразведки во фронтовую отправлялся этапом очередной улов. От Остероде до Бродниц
гнали нас пешком.
Когда меня из карцера вывели строиться, арестантов уже стояло семеро, в три с
половиной пары, спинами ко мне. Шестеро из них были в истёртых, всё видавших русских
солдатских шинелях, в спины которых несмываемой белой краской было крупно въедено:
«SU». Это значило «Sowjet Union», я уже знал эту метку, не раз встречал её на спинах наших
русских военнопленных, печально–виновато бредших навстречу освободившей их армии. Их
освободили, но не было взаимной радости в этом освобождении: соотечественники косились
на них угрюмее, чем на немцев, а в недалёком тылу вот что, значит, было с ними: их сажали
в тюрьму.
Седьмой же арестант был гражданский немец в чёрной тройке, в чёрном пальто, в
чёрной шляпе. Он был уже за пятьдесят, высок, холён, с белым лицом, взращённым на
беленькой пище.
Меня поставили в четвёртую пару, и сержант–татарин, начальник конвоя, кивнул мне
взять мой опечатанный, в стороне стоявший чемодан. В этом чемодане были мои офицерские
вещи и всё письменное, взятое при мне, — для моего осуждения.
То есть как — чемодан? Он, сержант, хотел, чтобы я, офицер, взял и нёс чемодан? то
есть громоздкую вещь, запрещённую новым внутренним уставом? а рядом с порожними
руками шли бы шесть рядовых? И — представитель побеждённой нации?
Так сложно я всего не выразил сержанту, но сказал:
— Я — офицер. Пусть несёт немец.
Никто из арестантов не обернулся на мои слова: оборачиваться было воспрещено.
Лишь сосед мой в паре, тоже SU, посмотрел на меня с удивлением (когда они покидали нашу
армию, она ещё была не такая).
А сержант контрразведки не удивился. Хоть в глазах его я, конечно, не был офицер, но
выучка его и моя совпадали. Он подозвал ни в чём не повинного немца и велел нести
чемодан ему, благо тот и разговора нашего не понял.
Все мы, остальные, взяли руки за спину (при военнопленных не было ни мешочка, с
пустыми руками они с родины ушли, с пустыми и возвращались), и колонна наша из четырёх
пар в затылок тронулась. Разговаривать с конвоем нам не предстояло, разговаривать друг с
другом было наотрез запрещено, в пути ли, на привалах или на ночёвках…
Подследственные, мы должны были идти как бы с незримыми перегородками, как бы