Page 84 - Архипелаг ГУЛаг
P. 84

время  ничего  не  мог  нам  обещать,  кроме  сельской  школы  в  глухом  краю  да  скудной
               зарплаты; училища НКВД сулили пайки и двойную–тройную зарплату. Ощущаемое нами не
               имело  слов  (а  если  б  и  имело,  то,  по  опасению,  не  могло  быть  друг  другу  названо).
               Сопротивлялась какая–то вовсе не головная, а грудная область. Тебе могут со всех сторон
               кричать: «надо!», и голова твоя собственная тоже: «надо!», а грудь отталкивается: не хочу,
               воротит. Без меня как знаете, а я не участвую.
                     Это  очень  издали  шло,  пожалуй  от  Лермонтова.  От  тех  десятилетий  русской  жизни,
               когда  для  порядочного  человека  откровенно  и  вслух  не  было  службы  хуже  и  гаже
               жандармской. Нет, ещё глубже. Сами того не зная, мы откупались медяками и гривнами от
               разменянных  прадедовских  золотых,  от  того  времени,  когда  нравственность  ещё  не
               считалась относительной и добро и зло различались просто сердцем.
                     Всё же кое–кто из нас завербовался тогда. Думаю, что если б очень крепко нажали —
               сломили б нас и всех. И вот я хочу вообразить: если бы к войне я был бы уже с кубарями в
               голубых петлицах—что б из меня вышло? Можно, конечно, теперь себя обласкивать, что моё
               ретивое бы не стерпело, я бы там возражал, хлопнул дверью. Но, лёжа на тюремных нарах,
               стал я как–то переглядывать свой действительный офицерский путь — и ужаснулся.
                     Я  попал  в  офицеры  не  прямо  студентом,  за  интегралами  зачуханным,  но  перед  тем
               прошёл  полгода  угнетённой  солдатской  службы  и  как  будто  довольно  через  шкуру  был
               пронят,  что  значит  с  подведенным  животом  всегда  быть  готовым  к  повиновению  людям,
               тебя, может быть, и не достойным. А потом ещё полгода потерзали в училище. Так должен
               был я навсегда усвоить горечь солдатской службы, как шкура на мне мёрзла и обдиралась?
               Нет. Прикололи в утешение две звёздочки на погон, потом третью, четвёртую, — всё забыл!
                     Но хотя бы сохранил я студенческое вольнолюбие? Так у нас его отроду не было. У нас
               было строелюбие, маршелюбие.
                     Хорошо  помню,  что  именно  с  офицерского  училища  я  испытал  радость  опрощения:
               быть военным человеком и не задумываться. Радость погружения в то, как все живут, как
               принято в нашей военной среде. Радость забыть какие–то душевные тонкости, взращённые с
               детства.
                     Постоянно в училище мы были голодны, высматривали, где бы тяпнуть лишний кусок,
               ревниво  друг  за  другом  следили—  кто  словчил.  Больше  всего  боялись  не  доучиться  до
               кубиков (слали недоучившихся под Сталинград). А учили нас — как молодых зверей: чтоб
               обозлить больше, чтоб нам потом отыграться на ком–то хотелось. Мы не высыпались — так
               после  отбоя  могли  заставить  в  одиночку  (под  команду  сержанта)  строевой  ходить,  это  в
               наказание. Или ночью поднимали весь взвод и строили вокруг одного нечищеного сапога:
               вот! он, подлец, будет сейчас чистить, и пока не до блеска — будете все стоять.
                     И в страстном ожидании кубарей мы отрабатывали тигриную офицерскую походку и
               металлический голос команд.
                     И вот — навинчены были кубики! И через какой–нибудь месяц, формируя батарею в
               тылу,  я  уже  заставил  своего  нерадивого  солдатика  Бербенёва  шагать  после  отбоя  под
               команду непокорного мне сержанта Метлина… (Я это —  забыл, я искренне это всё забыл
               годами!  Сейчас  над  листом  бумаги  вспоминаю…)  И  какой–то  старый  полковник  из
               случившейся ревизии вызвал меня и стыдил. А я (это после университета!) оправдывался:
               нас в училище так учили. То есть, значит: какие могут быть общечеловеческие взгляды, раз
               мы в армии?
                     (А уж тем более в Органах?..)
                     Нарастает гордость на сердце, как сало на свинье.
                     Я  метал  подчинённым  бесспорные  приказы,  убеждённый,  что  лучше  тех  приказов  и
               быть не может. Даже на фронте, где всех нас, кажется, равняла смерть, моя власть возвышала
               меня.  Сидя,  выслушивал  я  их,  стоящих  по  «смирно».  Обрывал,  указывал.  Отцов  и  дедов
               называл  на  «ты»  (они  меня  на  «вы»,  конечно).  Посылал  их  под  снарядами  сращивать
               разорванные  провода,  чтобы  только  шла  звуковая  разведка  и  не  попрекнуло  начальство
               (Андреяшин так погиб). Ел своё офицерское масло с печеньем, не раздумываясь, почему оно
   79   80   81   82   83   84   85   86   87   88   89