Page 99 - Архипелаг ГУЛаг
P. 99

Он говорил мне ясно по–русски: «Не сотвори себе кумира!» А я не понимал!
                     Видя  мою  восторженность,  он  настойчиво  и  не  один  раз  повторял  мне:  «Вы —
               математик,  вам  грешно  забывать  Декарта:  всё  подвергай  сомнению!  всё  подвергай
               сомнению!» Как это — «всё»? Ну, не всё же! Мне казалось: я и так уж достаточно подверг
               сомнению, довольно!
                     Или говорил он: «Старых политкаторжан почти не осталось, я — из самых последних.
               Старых каторжан всех уничтожили, а общество наше разогнали ещё в тридцатые годы». —
               «А  почему?» —  «Чтоб  мы  не  собирались,  не  обсуждали».  И  хотя  эти  простые  слова,
               сказанные  спокойным  тоном,  должны  были  возопить  к  небу,  выбить  стёкла, —  я
               воспринимал их только как ещё одно злодеяние Сталина. Трудный факт, но — без корней.
                     Это  совершенно  определённо,  что  не  всё,  входящее  в  наши  уши,  вступает  дальше  в
               сознание.  Слишком  неподходящее  к  нашему  настроению  теряется —  то  ли  в  ушах,  то  ли
               после  ушей,  но  теряется.  И  вот  хотя  я  отчётливо  помню  многочисленные  рассказы
               Фастенко, — его рассуждения осели в моей памяти смутно. Он называл мне разные книги,
               которые очень советовал когда–нибудь на воле достать и прочесть. Сам уже, по возрасту и
               здоровью  не  рассчитывая  выйти  живым,  он  находил  удовольствие  надеяться,  что  я
               когда–нибудь  эти  мысли  охвачу.  Записывать  было  невозможно,  запоминать  и  без  этого
               хватило  многое  за  тюремную  жизнь,  но  имена,  прилегавшие  ближе  к  моим  тогдашним
               вкусам,  я  запомнил:  «Несвоевременные  мысли»  Горького  (я  очень  тогда  высоко  ставил
               Горького: ведь он всех русских классиков превосходил тем, что был пролетарским) и «Год
               на родине» Плеханова.
                     Когда Фастенко вернулся в РСФСР, его, в уважение к старым подпольным заслугам,
               усиленно выдвигали, и он мог занять важный пост, — но он не хотел этого, взял скромную
               должность  в  издательстве  «Правды»,  потом  ещё  скромней,  потом  перешёл  в  трест
               «Мосгороформление» и там работал совсем уж незаметно.
                     Я удивлялся: почему такой уклончивый путь? Он непонятно отвечал: «Старого пса к
               цепи не приучишь».
                     Понимая, что сделать ничего нельзя, Фастенко по–человечески просто хотел остаться
               целым. Он уже перешёл на тихую маленькую пенсию (не персональную вовсе, потому что
               это влекло бы за собой напоминание, что он был близок ко многим расстрелянным) — и так
               бы он, может, дотянул до 1953 года. Но, на беду, арестовали его соседа по квартире — вечно
               пьяного  беспутного  писателя  Л.  Соловьёва,  который  в  пьяном  виде  где–то  похвалялся
               пистолетом.  Пистолет  же  есть  обязательный  террор,  а  Фастенко  с  его  давним
               социал–демократическим  прошлым —  уж  вылитый  террорист.  И  вот  теперь  следователь
               клепал  ему  террор,  а  заодно,  разумеется,  службу  во  французской  и  канадской  разведке,  а
               значит и осведомителем царской охранки      60 . И в 1945 году за свою сытую зарплату сытый
               следователь совершенно серьёзно листал архивы провинциальных жандармских управлений
               и  писал  совершенно  серьёзные  протоколы  допросов  о  конспиративных  кличках,  паролях,
               явках и собраниях 1903 года.
                     А  старушка–жена  (детей  у  них  не  было)  в  разрешённый  десятый  день  передавала
               Анатолию Ильичу доступные ей передачи: кусочек чёрного хлеба граммов на триста (ведь он
               покупался на базаре и стоил сто рублей килограмм!) да дюжину варёных облупленных (а на
               обыске  ещё  и  проколотых  шилом)  картофелин.  И  вид  этих  убогих—действительно
               святых! — передач разрывал сердце.
                     Столько заслужил человек за шестьдесят три года честности и сомнений.

                                                             * * *


                 60    Излюбленный  мотив  Сталина:  каждому  арестованному  однопартийцу  (и  вообще  бывшему
               революционеру)  приписывать  службу  в  царской  охранке.  От  нестерпимой  подозрительности?  Или…  по
               внутреннему чувству?., по аналогии?..
   94   95   96   97   98   99   100   101   102   103   104