Page 101 - Архипелаг ГУЛаг
P. 101
станциям в надежде уехать в город, где колосится хлеб, но билетов им не давали, и уехать
они не умели — и покорным зипунно–лапотным человеческим повалом умирали под
заборами станций, — в это время Зыков не только не знал, что хлеб горожанам выдаётся по
карточкам, но имел студенческую стипендию в девятьсот рублей (чернорабочий получал
тогда шестьдесят). За деревню, отряхнутую прахом с ног, у него не болело сердце: его новая
жизнь вилась уже тут, среди победителей и руководителей.
Побыть рядовым десятником он не успел: ему сразу подчинялись инженеров десятки, а
рабочих тысячи, он был главным инженером больших подмосковных строительств. С начала
войны он имел, разумеется, бронь, эвакуировался со своим главком в Алма–Ату и здесь
ворочал ещё большими стройками на реке Или, только работали у него теперь заключённые.
Вид этих серых людишек очень мало его занимал тогда—не наводил на размышления, не
приковывал приглядываться. Для той блистательной орбиты, по которой он несся, важны
были только цифры выполнения ими плана, и Зыкову достаточно было наказать объект,
лагпункт, прораба — а уж там они своими средствами добивались выполнения норм; по
сколько часов там работали, на каком пайке—в эти частности он не вникал.
Военные годы в глубоком тылу были лучшими в жизни Зыкова! Таково извечное и
всеобщее свойство войны: чем больше собирает она горя на одном полюсе, тем больше
радости высвобождается на другом. У Зыкова была не только челюсть бульдога, но быстрая
сметчивая деловая хватка. Он сразу умело вошёл в новый военный ритм народного
хозяйства: всё для победы, рви и давай, а война всё спишет! Одну только уступку войне он
сделал: отказался от костюмов и галстуков и, вливаясь в защитный цвет, сшил себе
хромовые сапожки, натянул генеральский китель — вот этот, в котором пришёл теперь к
нам. Так было — модно, общо, не вызывало раздражения инвалидов или упрекающих
взглядов женщин.
Но чаще смотрели на него женщины иными взглядами; они шли к нему подкормиться,
согреться, повеселиться. Лихие деньги протекали через его руки, расходный бумажник
пузырился у него как бочонок, червонцы шли у него за копейки, тысячи — за рубли, Зыков
их не жалел, не копил, не считал. Счёт он вёл только женщинам, которых перепускал, и
особо — которых откупоривал, этот счёт был его спортом. Он уверял нас в камере, что на
двести девяносто какой–то прервал его арест, досадно не допустив до трёх сотен. Так как
время было военное, женщины — одинокие, а у него кроме власти и денег — ещё рас
путинская мужская сила, то, пожалуй, можно было ему поверить. Да он охотно готов был
рассказывать эпизоды за эпизодами, только уши наши не были для того открыты. Хотя
никакая опасность ниоткуда не угрожала ему, но как с блюда хватают раков, грызут, сосут и
за следующего, так он последние годы судорожно хватал этих женщин, мял и отшвыривал.
Он так привык к податливости материи, к своему крепкому кабаньему бегу по земле!
(В минуты особого возбуждения он бегал по камере именно как кабан могучий, который и
дуб ли не расшибет, разогнавшись?) Он так привык, что среди руководящих все свои, всегда
можно всё согласовать, утрясти, замазать! Он забыл, что чем больше успеха, тем больше
зависти. Как теперь узнал он под следствием, ещё с 1936 года за ним ходило досье об
анекдоте, беспечно рассказанном в пьяной компании. Потом подсачивались ещё доносики и
ещё показания агентов (ведь женщин надо водить в рестораны, а кто там тебя не видит!). И
ещё был донос, что в 1941 он не спешил уезжать из Москвы, ожидая немцев (он
действительно задержался тогда, кажется, из–за какой–то бабы). Зыков зорко следил, чтобы
чисто проходили у него хозяйственные комбинации, — он думать забыл, что ещё есть 58–я
статья. И всё–таки эта глыба долго могла б на него не обрушиться, но, зазнавшись, он
отказал некоему прокурору в стройматериалах для дачи. Тут дело его проснулось, дрогнуло
и покатило с горы. (Ещё пример, что судебные Дела начинаются с корысти Голубых…)
Круг представлений Зыкова был такой: он считал, что существует американский язык;
в камере за два месяца не прочёл ни одной книжки, даже ни одной страницы сплошь, а если
абзац прочитывал, то только чтоб отвлечься от тяжёлых мыслей о следствии. По разговорам
хорошо было понятно, что ещё меньше читал он на воле. Пушкина он знал как героя