Page 175 - Чевенгур
P. 175

уже  чувствовал  горе  об  утраченном  необходимом  друге  и  не  знал,  куда  ему  деваться  от
               долгого времени ожидания. Таракан  по-прежнему  сидел  близ окна  —  был  день,  теплый  и
               великий над большими пространствами, но уже воздух стал легче, чем летом, — он походил
               на мертвый дух. Таракан томился и глядел.
                     — Титыч, —  сказал  Чепурный, —  пусти  ты  его  на  солнце!  Может,  он  тоже  по
               коммунизму скучает, а сам думает, что до него далеко.
                     — А я как же без него? — спросил Яков Титыч.
                     — Ты к людям ступай. Видишь, я к тебе пришел.
                     — К  людям  я  не  могу, —  сказал  Яков  Титыч. —  Я  порочный  человек,  мой  порок
               кругом раздается.
                     Чепурный никогда не мог осудить классового человека, потому что сам был похож на
               него и не мог чувствовать больше.
                     — Что ж тебе порок, скажи пожалуйста? Сам коммунизм из порока капитала вышел, и
               у тебя что-нибудь выйдет от такого мучения. Ты вот о Прокофии подумай — пропал малый.
                     — Явится, — сказал Яков Титыч и лег на живот, ослабев от терпения боли внутри. —
               Шесть дней ушло, а баба любит время, она опасается.
                     Чепурный  пошел  от  Якова  Титыча  дальше  —  он  захотел  поискать  для  болящего
               какой-нибудь легкой пищи. На кузнечном камне, на котором когда-то обтягивали колесные
               шины,  сидел  Гопнер,  а  около  него  лежал  вниз  лицом  Дванов  —  он  отдыхал  в
               послеполуденном сне. Гопнер держал в руках картошку и щупал и мял ее во всех деталях,
               словно изучая, как она сама сделалась; на самом же деле Гопнер томился и во время тоски
               всегда брал первые предметы и начинал тратить на них свое внимание, чтобы забыть про то,
               чего ему нужного недостает. Чепурный сказал Гопнеру про Якова Титыча, что тот болен и
               мучается один с тараканом.
                     — А ты зачем бросил его? — спросил Гопнер. — Ему надо жижку какую-либо сварить!
               Я немного погодя сам найду его, будь он проклят!
                     Чепурный  тоже  сначала  хотел  чего-нибудь  сварить,  но  обнаружил,  что  недавно  в
               Чевенгуре спички вышли, и не знал, как быть. Но Гопнер знал, как быть: нужно пустить без
               воды деревянный насос, который стоял над мелким колодцем в одном унесенном саду; насос
               в  былое  время  качал  воду  для  увлажнения  почвы  под  яблонями,  и  его  вращала  ветряная
               мельница;  это  силовое  устройство  Гопнер  однажды  заметил,  а  теперь  назначил  водяному
               насосу  добыть  огонь  посредством  трения  поршня  всухую.  Гопнер  велел  Чепурному
               обложить  деревянный  цилиндр  насоса  соломой  и  пустить  ветряк,  а  самому  ждать,  пока
               цилиндр затлеет и солома от него вспыхнет.
                     Чепурный обрадовался и ушел, а Гопнер начал будить Дванова:
                     — Саш,  вставай  скорее,  нам  надо  побеспокоиться.  Худой  старик  кончается,  городу
               нужен огонь… Саша! И так скучно, а ты спишь.
                     Дванов в усилии пошевельнулся и произнес как бы издали — из своего сна:
                     — Я скоро проснусь, пап, — спать тоже скучно… Я хочу жить наружи, мне тут тесно
               быть…
                     Гопнер  повернул  Дванова  на  спину,  чтобы  он  дышал  из  воздуха,  а  не  из  земли,  и
               проверил сердце Дванова, как оно бьется в сновидении. Сердце билось глубоко, поспешно и
               точно — было страшно, что оно не выдержит своей скорости и точности и перестанет быть
               отсечкой  переходящей  жизни  в  Дванове  —  жизни,  почти  беззвучной  во  сне.  Гопнер
               задумался над спящим человеком,
                     — какая  мерная  берегущая  сила  звучит  в  его  сердце? —  будто  погибший  родитель
               Дванова  навсегда  или  надолго  зарядил  его  сердце  своею  надеждой,  но  надежда  не  может
               сбыться  и  бьется внутри  человека:  если она  сбудется,  человек  умрет;  если  не  сбудется  —
               человек  останется,  но  замучается, —  и  сердце  бьется  на  своем  безысходном  месте  среди
               человека.  «Пусть  лучше  живет, —  глядел  на  дыхание  Дванова  Гопнер, —  а  мучиться  мы
               как-нибудь не дадим». Дванов лежал в траве Чевенгура, и, куда бы ни стремилась его жизнь,
               ее цели должны быть среди дворов и людей, потому что дальше ничего нет, кроме травы,
   170   171   172   173   174   175   176   177   178   179   180