Page 83 - Чевенгур
P. 83
чужие интересы.
Понемногу беседа добралась до калитвенских угодий, смежных с черновскими. Затем
прошли спорный перелесок и остановились на власти.
— Нам хоть власть, хоть и не надо, — объяснял с обеих сторон рябой. — С середины
посмотреть — концов не видать, с конца начать — долго. Вот ты и подумай тут…
Дванов поторопил:
— Если есть у вас враги, то вам нужна Советская власть.
Но рябой знал, в чем дело:
— Врагов-то хоть и нет, да ведь кругом просторно — прискачут: чужая копейка вору
дороже своего рубля… Оно все одинако осталось — и трава растет, и погода меняется, а все
ж таки ревность нас берет: а вдруг да мы льготы какие упустили без власти! Сказывают,
разверстку теперь не берут, а мы все сеять боимся… И прочие легкости народу пошли —
разберут по ртам, а нам не достанется!
Дванов вскинулся: как разверстку не берут — кто сказал? Но рябой и сам не знал: не то
он действительно это слышал, не то от своего сердца нечаянно выдумал. Объяснил только
вообще — проходил дезертир без документов и, поев каши у рябого, сообщил, что нет
теперь никакой разверстки — к Ленину в кремлевскую башню мужики ходили: три ночи
сидели и выдумали послабление.
Дванов сразу загрустил, ушел в Совет и не возвратился. Мужики разошлись по дворам,
привыкнув к бестолковым ходатайствам.
— Послушай меня, товарищ Копенкин! — взволнованно обратился Дванов. Копенкин
больше всего боялся чужого несчастья и мальчиком плакал на похоронах незнакомого
мужика обиженней его вдовы. Он загодя опечалился и приоткрыл рот для лучшего слуха. —
Товарищ Копенкин! — сказал Дванов. — Знаешь что: мне охота съездить в город… Обожди
меня здесь — я быстро возвращусь… Сядь временно председателем Совета, чтобы не скучно
было, — крестьяне согласятся. Ты видишь, они какие…
— Да что ж тут такого? — обрадовался Копенкин. — Поезжай себе, пожалуйста, я тебя
хоть целый год ждать буду… А председателем я устроюсь — здешний район надо
покорябать.
Вечером Дванов и Копенкин поцеловались среди дороги, и обоим стало бессмысленно
стыдно. Дванов уезжал в ночь к железной дороге.
Копенкин долго стоял на улице, уже не видя друга; потом вернулся в сельсовет и
заплакал в пустом помещении. Всю ночь он пролежал молча и без сна, с беспомощным
сердцем. Деревня вокруг не шевелилась, не давала знать о себе ни единым живым звуком,
будто навсегда отреклась от своей досадной, волокущейся судьбы. Лишь изредка шелестели
голые ветлы на пустом сельсоветском дворе, пропуская время к весне.
Копенкин наблюдал, как волновалась темнота за окном. Иногда сквозь нее пробегал
бледный вянущий свет, пахнущий сыростью и скукой нового нелюдимого дня. Быть может,
наставало утро, а может, это — мертвый блуждающий луч луны.
В длинной тишине ночи Копенкин незаметно терял напряжение своих чувств, словно
охлаждаясь одиночеством. Постепенно в его сознании происходил слабый свет сомнения и
жалости к себе. Он обратился памятью к Розе Люксембург, но увидел только покойную
исхудалую женщину в гробу, похожую на измученную роженицу. Нежное влечение,
дававшее сердцу прозрачную веселую силу надежды, теперь не тронулось в Копенкине.
Удивленный и грустный, он обволакивался небесною ночью и многолетней
усталостью. Во сне он не видел себя и, если б увидел, испугался: на лавке спал старый,
истощенный человек, с глубокими мученическими морщинами на чужом лице, — человек,
всю жизнь не сделавший себе никакого блага. Не существует перехода от ясного сознания к
сновидению — во сне продолжается та же жизнь, но в обнаженном смысле. Второй раз
увидел Копенкин свою давно умершую мать — в первый раз она снилась ему перед
женитьбой: мать уходила по грязной полевой дороге; спина ее была так худа, что сквозь
сальную кофту, пропахшую щами и детьми, проступали кости ребер и позвоночника; мать