Page 22 - Донские рассказы
P. 22
– Никак вы, товарищ, братцем нашему Миколе-агроному доводитесь?
– Так точно, отец. Мать у нас была одна, отцы – разные. Мой отец умер, и мать долго
вдовствовала, потом вышла за другого. Вот этот другой ее муж и был Колиным отцом.
Понятно?
– Чего ж тут непонятного? По моему смыслу, мать – это корень, а отцы – дело такое,
одним словом, всякое… Старики-то все у вас померли?
– Да. Мы с братом круглые сироты. Без отцов и бедой и радостью богатеем.
– Ничего! Вы уже большенькие. Проживете и не заметите, как старость и к вам
припожалует, постучится в оконце… Так, как вот и ко мне… Люди у нас брешут, будто
вы суждены были за политику. Правда ли?
– Был.
– И сколько же вам пришлось отсидеть, извиняйте за смелость?
– Не стесняйся, спрашивай, от тебя, папаша, не потаюсь. – Александр Михайлович
подкинул сушняку в угасший костер, чтобы получше разглядеть старика. – Четыре года с
половинкой отбыл.
Овчар смотрел пристально, молчал, потом сказал как бы с разочарованием:
– Не так чтобы и много.
– Отсюда глядеть – немного, а там оказалось многовато…
– Оно-то так, но я разумею про себя, что ваша вина перед властью была малая.
– Это почему же так разумеешь?
– А потому. Мою сноху в тридцать третьем году присудили на десять лет. Отсидела семь,
остальные скостили. Только в прошлом году вернулась. Украла в энтот голодный год на
току четыре кило пшеницы. Не с голоду же ей с детьми было подыхать? По вольному
хлебу ходила, ну и взяла не спрошаючи. Вот за эти десять фунтов пшеницы и пригрохали
ей за каждый фунт по году отсидки. За них и отработала семь лет. А ты – четыре, стало
быть, твоей вины вполовину ее меньше… Ай не так?
– За мной, отец, никакой вины не было, по ошибке осудили. Ты же знаешь, я не за кражу
сидел, а темнишь в разговоре, сравниваешь. Но божий дар с поросятиной нельзя
сравнивать, не то сравнение получается. Тогда если бы за четыре кило краденого хлеба
не сажали, так воровали бы по четыре центнера на душу, верно, папаша?
– Это уж само собой. Растянули бы колхозы по ниточке!
– Ну, вот мы с тобой и договорились. – Александр Михайлович рассмеялся.
Тихонько рассмеялся и овчар, прикрывая рот черной ладонью.
– А ты хитер, папаша, ты – себе на уме! – сказал Александр Михайлович.
– Хитра утка, она на день по сорок раз ухитряется жрать, а я какой же хитрый? С утра
кислого молока похлебал с хлебушком и вот тяну до ночи, по вашей милости ушицы
попробую – опять живой. У нас на хуторе один я с простиной в голове, а остальные все
умные, все в политику вдарились. Вот, к примеру, залезет Иванова свинья к соседу
Петру в огород, нашкодит там, а Петро – нет чтобы добром договориться, вот как мы с
тобой, – берет карандаш, слюнявит его и пишет в ГПУ заявление на Ивана: так, мол, и
так, Иван, мой сосед, в белых служил и измывался над красноармейскими семьями. ГПУ
этого Ивана за воротник и к себе на гости приглашает. Глядишь, а он уже через месяц в
Сибири прохлаждается. Брат Ивана на Петра пишет, что он, мол, сам в карателях был и
такое учинял, что и рассказать страшно! Берут и этого. А на брата уже карандаш
слюнявит родственник Петра. Таким манером сами себя пересажали, и мужчин в хуторе
осталось вовсе намале, раз-два и обчелся. Теперь в народе моих хуторян
«карандашниками» зовут. Вот ведь как пересобачились. Вкус заимели один другого