Page 371 - Донские рассказы
P. 371

Один язык
                По станице Лужины давнишне грязная корка снега, недавно прилетевшие грачи в
                новом, цвета вороненой стали, оперении.
                Дым из труб рыхл и тонок. Небо как небо – серое. Контуры домов расплывчатые от
                реденькой мглы, что ли. Лишь за Доном четкая и строгая волнится хребтина Обдонской
                горы да лес стоит, как нарисованный тушью.

                В нардоме – районный съезд Советов. Начало. Секретарь окружкома партии уверенно
                расстанавливает слова доклада о международном положении. На скамьях – делегаты:
                сзади глядеть – краснооколые казачьи фуражки, папахи, малахаи, дубленополушубчатые
                шеренги. Единый сап. Изредка кашель. Редко – бороды, больше – голощекого народа с
                разномастными усами и без них.

                Секретарь читает ноту Чемберлена. Из задних рядов запальчиво:
                – Пущай не гавкает!
                Председательствующий звонит стаканом о графин:

                – К порядку!..

                А после доклада, в получасовом перерыве, когда в фойе поник над папахами табачный
                дым, в гуле голосов услышал я знакомый, как будто Майданникова, голос. Растолкал
                ближних. Он, Майданников, – вновь избранный председатель Совета хутора Песчаного.
                Вокруг него куча казаков. Самый молодой из них, в неизношенной буденновке, говорил:
                – …И повоюем.

                – Наломают нам хвост…
                – А раньше-то!

                – У них, брат, техника.
                – Техника без народу, что конь без казака.

                – Аль народу у них мало?
                Майданников заговорил опять. Голос у него густомягкий, добротная колесная мазь.

                – Ты брось это. Ты, односум, белым светом не того… Случись война – она нам не
                страшная… Тю, да ты погоди! Дай сказать-то! Кончу я молоть, тогда ты засыпешь, а
                зараз слухай. Нас в германскую забрали в пятнадцатом году. Третьей очереди я был. Из
                станицы Каменской сотню нашу – на фронт. Пристебнули к Восьмой пешей дивизии, мы
                и ходим с ней, навроде как на пристежке. Побывали в боях. Под Стырью с коньми
                расстались. Всучили нам штыки на винтовку, и превзошли мы в кобылку. Воюем. В
                окопах и по-разному. А больше все в них. Год в проклятой глине просидели. Четыре
                месяца без отдыху. Вша нас засыпала! Тут – с тоски, а тут – немытые. И вши были
                разные: какие с тоски родются – энти горболысые, а какие с грязи – энти черные, ажник
                жуковые. Хучь они и разные, а кормили мы их одинаково: рубаху, бывалоча, сымешь,
                расстелешь на землю, как потянешь по ней фляжкой али орудийным стаканом – враз
                кровяная сделается. Палками их били, ремнями… Как животных, убивали. Вот до чего
                много их развели! Косяками в рубахах гуляли.

                А сами воюем. За что, как и чего – никому не известно. Чужое варево хлебали.
                Год прошел, и заняла меня тоска. Смерть – и все! Тут – по коню стосковался, по месяцам
                не видишь, как его коновод правдает; там – семья осталась неизвестно при чем. А
                главное дело, за что народ – и я с ним! – смерть принимает, неизвестно.
                В шестнадцатом году сняли нас с фронта, увели верст за сорок. В сотню пополнение
                пришло, почти что одни старики. Бороды пониже пупка, и все прочее. Поотдохнули мы
                трошки, коней выправили. И вот тебе – бац! Из штаба дивизии приказ: двинуть нашу
                сотню к фронтовой линии. Там, мол, солдаты бунтуются, не желают в окопы, в глину
   366   367   368   369   370   371   372   373   374   375   376