Page 45 - Хождение по мукам. Хмурое утро
P. 45
Революция в Германии!.. Солдаты на крышах вагонов, разбитые вокзалы, толпы, поющие
дикими голосами, ораторы, выкрикивающие с подножия памятников, молотя кулаками
воздух: свобода, свобода! Как будто свобода заменит им хлеб, родину, чувство долга и
размеренный покой веками слаженного государства! Революция, – замусоренные города,
растрепанные девки на бульварах… И тоска, тоска человека, глядящего из окна на
вылинявшие крыши города, где больше не осталось тайн… Даже солнце поднялось
недостижимо высоко… Тоска человека, с такими усилиями пытавшегося пронести через
жизнь самого себя, свою независимость, свою гордость, свою печаль.
Вадим Петрович понял наконец, что разговаривает вслух. Это уже было похоже на бред
с открытыми глазами. Он развернул газетный листок. Во всю полосу большими буквами
шло сообщение о начавшейся революции в Германии. Она разразилась в момент
переговоров о перемирии в Компьенском лесу, когда в поезд генерала Вейгана, стоящий
в артиллерийском тупике, явились германские уполномоченные.
Они спросили – каковы будут французские предложения? Генерал, не приглашая их
сесть, не подавая руки, с холодной яростью ответил: «У меня нет никаких
предложений… Германия должна быть брошена на колени».
В тот же день правители, которые привели Германию к позору, были свергнуты. В
Берлине образовался Совет рабочих и солдатских депутатов. Император Вильгельм
тайно покинул ставку в Спа и бежал в Голландию, на границе отдав голландскому
армейскому поручику свою шпагу.
Через несколько минут Вадим Петрович, одетый, в шинели, туго перетянутой ремнем, в
фуражке, еще раз перечел газету, стоя у окна. Сунул в карман смятые кредитные
бумажки и вышел на улицу.
Он увидел: мимо гостиницы шел плотный человек, будто только что вылезший из
скафандра – с большой глубины: багровое лицо раздуто, глаза выпячивались из орбит;
шевеля толстыми губами, обметанными коркой, он повторял: «Продаю Крупп
Штальверке, продаю, продаю…» Он перекатывал глаза на проходящих с сумасшедшей
надеждой – найти дурака, еще большего, чем он…
Его начали толкать и оттиснули к стене австрийские солдаты, – они шли нестройными
кучками, перекинув винтовки за спину, дулом вниз… Это был один из знаков
революции, – сразу же, в первый же свой день, отказывающейся от человекоубийства…
Сбоку этой толпы по тротуару шагал тоненький офицер с шелковистыми юношескими
усиками; изящное лицо, напряженное до страдания, было надменно поднято, на левом
погоне – красный бант. Этому мальчику, выпущенному в полк в военное время, не
удалось, должно быть, пошататься в новеньком мундире, волоча металлические ножны
сабли по тротуарам веселой Вены, где женщины так очаровательно беспечны. Выпало на
долю – по молодости лет и добродушию – быть выбранным в солдатский комитет, и вот он
ведет свою роту на вокзал, эвакуироваться, сквозь фланговый огонь злорадствующих,
насмешливых взглядов… А в Вене – хаос, голод, рабочие строят баррикады…
Рощин долго глядел вслед этим гордым европейцам. У него тоже поднималось
злорадство: «Недолго погостили на Украине, поели гусей и сала… Брест-то, видно,
вышел боком…» Но он сейчас же насупился: «А тебе что в том? Потирают руки в
Москве. А ты ступай в вонючий окоп, к своим контрреволюционерам…» И он сильнее
насупился от того, что в первый раз, да еще так спокойно, цинично произнес это слово…
Именно в этом слове таилась причина его душевной разодранности. Катя была
прозорливее его, когда сказала в час их бешеной ссоры в Ростове: «Если ты веришь всей
силой души в справедливость твоего дела, тогда иди и убивай…» По всем традиционным
понятиям честного и уважающего себя интеллигента, контрреволюционер – значит
подлец и негодяй… Вот и живи с этим…
Засунув руки в карманы шинели, он побрел вверх по широкому Екатерининскому
бульвару. И походка у него была, как у негодяя и подлеца: шаркающая, рыхлая. Проходя
мимо парикмахерской, он невольно взглянул на себя в узкое зеркало сбоку двери: ему
зло и криво усмехнулось его лицо трупного цвета. Он зашел, не снимая шинели, сел в
кресло: «Побрить!» Здесь тоже все внушало ему отвращение – и низенькое, теплое
помещение, оклеенное отставшими от стен дешевыми обоями, и сам парикмахер с
гребенкой в волосах, полных перхоти, с грязными, нежными руками, пахнущими сладкой
гадостью…