Page 42 - Хождение по мукам. Хмурое утро
P. 42

9
                Вадим Петрович Рощин проснулся поздно в дрянной гостиничной комнате, с грязным
                окном, занавешенным пожелтевшей газетой, на коротенькой койке, под тощим одеялом.
                Поезд уходил поздно ночью. Предстоял пустой день. В папиросной коробке оставалась
                одна папироса. Он помял ее, закурил и стал смотреть на свою худую, жилистую руку с
                гусиной кожей. Поиски Кати ни к чему не привели… Кати он не нашел. Отпуск
                кончился, надо было возвращаться на Кубань в полк.

                Через двое суток он вылезет из вагона, сядет в бричку, поедет степью, не заговаривая с
                нижним чином на козлах. В станице, на широкой улице, колеса брички завязнут в
                колеях, полных уже бесплодной в ноябре дождевой воды. Он вылезет прямо в грязь,
                прикажет отнести чемодан в хату и зашагает к станичному управлению, в штаб, к
                командиру полка, генерал-майору Шведе.

                Он застанет этого выхоленного дурака за чтением стишков символистов: «Пламенный
                круг» Сологуба или «Жемчуга» Гумилева. После рапорта Вадим Петрович примет взвод.
                Может быть, получит роту. Начнется однообразное: строевые занятия, посещение
                офицерского собрания, где его будут расспрашивать о девочках, о кутежах, острить по
                поводу его худобы, седых волос и мрачного вида. По вечерам – шаганье из угла в угол у
                себя в хате. В десять часов денщик молча стащит с него сапоги… Это – одна вероятность,
                а другая – если полк на фронте, в боях…
                Ему представилась та же мертвая степь с грядами северных туч, печные трубы среди
                пожарища, завязшие в грязи телеги с ранеными, дохлые лошади и – крайняя черта этой
                степи: окоп с людьми, валяющимися среди кала и окровавленных тряпок… Он
                представил себя профессиональным бодряком, легендарным фаталистом, показывающим
                пример холодной ненависти, которой у него нет, которой у него давно больше нет. В нем
                только брезгливость и тошнота при мысли о людях.

                Он приподнялся на койке, стараясь застегнуть пуговку на сорочке, потянулся в поисках
                табаку за штанами, свалившимися на пол, и лег опять, закинув руки.

                «Все-таки с таким настроением нельзя», – проговорил он тихо, и этот не его голос ему не
                понравился, гадливость поднялась в нем к тому, как он это проговорил… «Почему
                нельзя? Чего это „все-таки“ нельзя? Все можно! Вплоть до ременного пояска, – одним
                концом – к дверной ручке, другим – за шею… Давай, Рощин, по-честному… Экий ты
                чистоплюй… Такая же сволочь, как все».

                И он зло и мстительно стал вспоминать тысячи встреч здесь, в Екатеринославе…
                Женщин со следами эвакуации на лицах и с жалкими остатками неприступности,
                бегающих по гостиницам с предложением разных вещиц, «дорогих по воспоминаниям»;
                генералов, которые похлопывают по спине, – называя батенькой, – иссиня-бритых,
                сочащихся здоровьем, бешено развязных знатоков по продаже и покупке
                железнодорожных накладных на казенные товары; громогласных помещиков, спугнутых
                из своих усадеб, – они теснились в номерах вместе со своими бестолковыми помещицами
                и длинными, веснушчатыми, разочарованными дочерьми, перехватывая деньжонки,
                полнокровно кушали в ресторане, где учили поваров готовить невиданные блюда,
                называли революцию заварухой и, в общем, коротали время среди самых радужных
                надежд, не покидавших российское дворянство даже в самые затруднительные времена.
                Он вспоминал в вестибюле гостиницы всякий люд, с чрезвычайной быстротой
                потерявший общественную устойчивость, – лишь по гербовым пуговицам да фуражкам
                можно было догадаться: это – прокурор и, видишь ты, вцепился в какого-то нахального
                мальчишку, счастливого спекулянта, силясь всучить ему сломанные часы; а этот –
                начальник департамента акцизных сборов, седой, кашляющий, с палочкой, – он, видимо,
                разбазарил уже свои ценности и с завистью поглядывает на богатые сделки, на
                мелькающие руки, в которых шевелятся кредитки…

                Пронырливые спекулянты в шикарных костюмах влетают сквозь парадные двери, вертят
                пальцами и глазами, сбиваются в кучки, нервно шепчутся и уносятся снова на улицу, как
                крылатые Гермесы – боги торговли и удачи. В вестибюле можно узнать о продвижении
                казенных грузов, о затерявшейся цистерне с машинным маслом, о курсе доллара,
                вскакивающего и падающего по нескольку раз в день, в прямой зависимости от
                французских или германских контратак на Западном фронте, но это уже – дела
   37   38   39   40   41   42   43   44   45   46   47