Page 11 - Один день Ивана Денисовича
P. 11
– Цезарь Маркович! – не выдержав, прослюнявил Фетюков. – Да-айте разок потянуть!
И лицо его передергивалось от жадности и желания.
…Цезарь приоткрыл веки, полуспущенные над черными глазами, и посмотрел на
Фетюкова. Из-за того он и стал курить чаще трубку, чтоб не перебивали его, когда он
курит, не просили дотянуть. Не табака ему было жалко, а прерванной мысли. Он курил,
чтобы возбудить в себе сильную мысль и дать ей найти что-то. Но едва он поджигал
сигарету, как сразу в нескольких глазах видел: «Оставь докурить!»
…Цезарь повернулся к Шухову и сказал:
– Возьми, Иван Денисыч!
И большим пальцем вывернул горящий недокурок из янтарного короткого мундштука.
Шухов встрепенулся (он и ждал так, что Цезарь сам ему предложит), одной рукой
поспешно благодарно брал недокурок, а второю страховал снизу, чтоб не обронить. Он
не обижался, что Цезарь брезговал дать ему докурить в мундштуке (у кого рот чистый, а
у кого и гунявый), и пальцы его закалелые не обжигались, держась за самый огонь.
Главное, он Фетюкова-шакала пересек и вот теперь тянул дым, пока губы стали гореть от
огня. М-м-м-м! Дым разошелся по голодному телу, и в ногах отдалось и в голове.
И только эта благость по телу разлилась, как услышал Иван Денисович гул:
– Рубахи нижние отбирают!…
Так и вся жизнь у зэка, Шухов привык: только и высматривай, чтоб на горло тебе не
кинулись.
Почему – рубахи? Рубахи ж сам начальник выдавал?!… Не, не так…
Уж до шмона оставалось две бригады впереди, и вся 104-я разглядела: подошел от
штабного барака начальник режима лейтенант Волковой и крикнул что-то
надзирателям. И надзиратели, без Волкового шмонявшие кое-как, тут зарьялись,
кинулись, как звери, а старшина их крикнул:
– Ра-асстегнуть рубахи!
Волкового не то что зэки и не то что надзиратели – сам начальник лагеря, говорят,
боится. Вот Бог шельму метит, фамильицу дал! – иначе, как волк, Волковой не смотрит.
Темный, да длинный, да насупленный – и носится быстро. Вынырнет из-за барака: «А тут
что собрались?» Не ухоронишься. Поперву он еще плетку таскал, как рука до локтя,
кожаную, крученую. В БУРе ею сек, говорят. Или на проверке вечерней столпятся зэки у
барака, а он подкрадется сзади да хлесь плетью по шее: «Почему в строй не стал,
падло?» Как волной от него толпу шарахнет. Обожженный за шею схватится, вытрет
кровь, молчит: каб еще БУРа не дал.
Теперь что-то не стал плетку носить.
В мороз на простом шмоне не по вечерам, так хоть утром порядок был мягкий:
заключенный расстегивал бушлат и отводил его полы в стороны. Так шли по пять, и пять
надзирателей навстречу стояло. Они обхлопывали зэка по бокам опоясанной телогрейки,
хлопали по единственному положенному карману на правом колене, сами бывали в
перчатках, и если что-нибудь непонятное нащупывали, то не вытягивали сразу, а
спрашивали, ленясь: «Это – что?»
Утром что искать у зэка? Ножи? Так их не из лагеря носят, а в лагерь. Утром проверить
надо, не несет ли с собой еды килограмма три, чтобы с нею сбежать. Было время, так так
этого хлеба боялись, кусочка двухсотграммового на обед, что был приказ издан: каждой
бригаде сделать себе деревянный чемодан и в том чемодане носить весь хлеб бригадный,
все кусочки от бригадников собирать. В чем тут они, враги, располагали выгадать –
нельзя додуматься, а скорей чтобы людей мучить, забота лишняя: пайку эту свою
надкуси, да заметь, да клади в чемодан, а они, куски, все равно похожие, все из одного
хлеба, и всю дорогу об том думай и мучайся, не подменят ли твой кусок, да друг с другом
спорь, иногда и до драки. Только однажды сбежали из производственной зоны трое на