Page 24 - Один день Ивана Денисовича
P. 24
А ноги близко к огню никогда в обуви не ставь, это понимать надо. Если ботинки, так в
них кожа растрескается, а если валенки – отсыреют, парок пойдет, ничуть тебе теплей
не станет. А еще ближе к огню сунешь – сожжешь. Так с дырой до весны и протопаешь,
других не жди.
– Да Шухов что? – Кильдигс подначивает. – Шухов, братцы, одной ногой почти дома.
– Вон той, босой, – подкинул кто-то. Рассмеялись. (Шухов левый горетый валенок снял и
портянку согревает.)
– Шухов срок кончает.
Самому-то Кильдигсу двадцать пять дали. Это полоса была раньше такая счастливая:
всем под гребенку десять давали. А с сорок девятого такая полоса пошла – всем по
двадцать пять, невзирая. Десять-то еще можно прожить, не околев, – а ну, двадцать пять
проживи?!
Шухову и приятно, что так на него все пальцами тычут: вот, он-де срок кончает, – но сам
он в это не больно верит. Вон, у кого в войну срок кончался, всех до особого
распоряжения держали, до сорок шестого года. У кого и основного-то сроку три года
было, так пять лет пересидки получилось. Закон – он выворотной. Кончится десятка –
скажут, на тебе еще одну. Или в ссылку.
А иной раз подумаешь – дух сопрет: срок-то все ж кончается, катушка-то на размоте…
Господи! Своими ногами – да на волю, а?
Только вслух об том высказывать старому лагернику непристойно. И Шухов Кильдигсу:
– Двадцать пять ты свои не считай. Двадцать пять сидеть ли, нет ли, это еще вилами по
воде. А уж я отсидел восемь полных, так это точно.
Так вот живешь об землю рожей, и времени-то не бывает подумать: как сел? да как
выйдешь?
Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что таки да, он
сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял
задание немецкой разведки. Какое ж задание – ни Шухов сам не мог придумать, ни
следователь. Так и оставили просто – задание.
В контрразведке били Шухова много. И расчет был у Шухова простой: не подпишешь –
бушлат деревянный, подпишешь – хоть поживешь еще малость. Подписал.
А было вот как: в феврале сорок второго года на Северо-Западном окружили их армию
всю, и с самолетов им ничего жрать не бросали, а и самолетов тех не было. Дошли до
того, что строгали копыта с лошадей околевших, размачивали ту роговицу в воде и ели.
И стрелять было нечем. И так их помалу немцы по лесам ловили и брали. И вот в группе
такой одной Шухов в плену побыл пару дней, там же, в лесах, – и убежали они впятером.
И еще по лесам, по болотам покрались – чудом к своим попали. Только двоих автоматчик
свой на месте уложил, третий от ран умер, – двое их и дошло. Были б умней – сказали б,
что по лесам бродили, и ничего б им. А они открылись: мол, из плена немецкого. Из
плена? Мать вашу так! Фашистские агенты! И за решетку. Было б их пять, может
сличили показания, поверили б, а двоим никак: сговорились, мол, гады насчет побега.
Сенька Клевшин услышал через глушь свою, что о побеге из плена говорят, и сказал
громко:
– Я из плена три раза бежал. И три раза ловили.
Сенька, терпельник, все молчит больше: людей не слышит и в разговор не вмешивается.
Так про него и знают мало, только то, что он в Бухенвальде сидел и там в подпольной
организации был, оружие в зону носил для восстания. И как его немцы за руки сзади
спины подвешивали и палками били.
– Ты, Ваня, восемь сидел – в каких лагерях? – Кильдигс перечит. -Ты в бытовых сидел, вы
там с бабами жили. Вы номеров не носили. А вот в каторжном восемь лет посиди! Еще
никто не просидел.