Page 236 - Живые и мертвые
P. 236
– Ну, какая! Жена Баранова.
Они посмотрели друг на друга. Валентина Егоровна знала, муж имеет основания
считать Баранова одним из виновников того, что случилось с ним в тридцать седьмом году,
знала, что судьба, как назло, снова свела его с Барановым в окружении, а теперь – только
этого и не хватало – ему перед отъездом на фронт еще предстоит разговор с женой Баранова.
По лицу мужа она уже поняла: предстоит. Если только Баранова позвонит, он непременно
скажет ей, чтобы приехала; оставалось надеяться, что Баранова не позвонит. На это они оба и
надеялись сейчас перед разлукой.
Серпилин был за обедом разговорчив, а Валентина Егоровна молчалива. Она давно
знала, что он хочет пойти на дивизию, знала, что он писал об этом Сталину, и верила, что
желание его исполнится.
Они уже давно вполне и до конца понимали друг друга. Конечно, понимание друг
друга еще не вся любовь, но такая важная часть ее, с годами делающаяся все важней и
важней, что чувство, в котором не присутствует это понимание, вообще вернее было бы
называть не любовью, а как-нибудь иначе. Глубокое и полное понимание всего, чем
тяготится и чему радуется Серпилин, уже давно было главной часть любви Валентины
Егоровны к своему мужу, и она была рада за него, что он едет принимать дивизию, хотя в ее
собственной душе все бунтовало против этого: опять разлука, опять фронт, опять
напряженная, бессонная жизнь с его еще и наполовину не восстановленным здоровьем.
Но говорить об этом она себе не разрешала, не желая портить ему настроение перед
дорогой, а говорить о чем-нибудь другом была не в состоянии. Она весь обед сидела и
молчала, и это ее трудное молчание было не следствием размолвки, как, наверное, подумал
бы, зайдя сюда, кто-нибудь посторонний, а следствием любви и самоограничения.
Было и еще одно чувство – тревога. Сидя за этим прощальным обедом напротив мужа,
Валентина Егоровна помнила, что он едет сменить убитого. Новое назначение могло сулить
смерть и ему, но говорить об этом уж и вовсе не было заведено в их семье.
– Слушай, Валя. – Серпилин принялся было за чай, но отодвинул от себя стакан. –
Знаешь, что я хотел тебе сказать?..
Он хотел ей сказать, чтобы она после его отъезда сразу же возвращалась на ту работу
медсестры, которую временно оставила, когда он выписался из госпиталя домой. Он знал:
она и так завтра же вернется на эту работу, но хотел дать ей почувствовать, что это важно не
только для нее, но и для него.
Однако сказать это удалось только потом, в последнюю минуту прощания: зазвонил
телефон, несчастный и требовательный женский голос сказал, что это звонит Баранова, она
знает, что Федор Федорович уезжает на фронт; но она звонит в третий раз, теперь с угла, из
автомата, и он не вправе отказаться поговорить с ней десять минут!
Серпилин не любил, когда ему напоминали о том, что он вправе и чего не вправе, но
раз Баранова позвонила, он не позволил себе отказать ей:
– Приходите, жду вас.
И, повесив трубку, спросил жену, не помнит ли она, как зовут Баранову.
– А я ее вообще не помню, – не скрывая неприязни, сказала Валентина Егоровна.
Смерть Баранова не примирила с ним Валентину Егоровну. В ней все кипело от мысли,
что последние полчаса перед разлукой с мужем у нее отнимет жена человека, приложившего
руку к тому, чтобы отнять у нее мужа на целых четыре года, самых долгих и страшных в ее
жизни.
– Нахалка все-таки! – непримиримо и, скорее всего, несправедливо сказала она и, не
стыдясь своей несправедливости, захватив чемодан, ушла собирать вещи мужа на кухню, не
желая видеть эту женщину.
Серпилин допил чай в одиночестве, силясь вспомнить не только имя и отчество
Барановой, но и какая она из себя: кажется, молодая, моложе Баранова. Он видел ее,
помнится, в тридцать шестом году на вокзале, когда они ехали на осенние маневры в
Белоруссию; тогда-то, кажется, Баранов их и познакомил.