Page 134 - Петр Первый
P. 134
историей с дочерью своей Прозерпиной…
– А что за гиштория? – спросил Алексашка. Сидел он в шелковом кафтане, в парике –
космами до пояса – до крайности томный. Так же был одет и Аникита.
– Прозерпина утащена адским богом Плутоном, – говорил Франц, – мать горюет…
Кажись, и конец бы гиштории. Но нет, – смерти нет, но вечное произрастание…
Злосчастная Прозерпина проросла сквозь землю в чудный плод гранат и тем объявилась
матери на утешение…
Петр был тих и грустен. В саду – черно и влажно. Сквозь раскрытую дверь – звезды.
Иногда падал, в полосе света из комнаты, сухой лист.
– Для кого же прибор? – переспросил Петр.
Лефорт поднял палец. В саду хрустел песок. Вошла Анхен, в „пышном платье, в левой
руке – колосья, правой прижимала к боку блюдо с морковью, салатом, редькой,
яблоками. Волосы собраны в высокий узел, и в нем – розы. Лицо ее было прелестно в
свете свечей.
Петр не встал, только вытянулся, схватясь за подлокотник стула. Анна поставила перед
ним блюдо, присела, кланяясь, видимо, ее учили что-то сказать при этом, но ничего не
сказала, смешалась, и так вышло даже лучше…
– Церера тебе плоды приносит, сие означает: смерти нет… Прими и живи! – воскликнул
Лефорт и пододвинул Анне стульчик. Она села рядом с Петром. Налили пенящегося
французского секту. Петр не отрывал взгляда от Анны. Но все еще было стеснительно за
столом. Она положила пальцы на его руку:
– Их кондолире, герр Петер. (Большие глаза ее заволокло слезами.) Отдала бы все, чтобы
утешить вас…
От вина, от близости Анхен разливалось тепло. Князь-папа уже подмигивал. Алексашку
распирало веселиться. Лефорт послал карлика в сад, и там заиграли на струнах и
бубнах, Аннушкино платье шуршало, глаза ее просохли, как небо после дождя. Петр
стряхнул с себя печаль.
– Секту, секту, Франц!..
– То-то, сынок, – лучась морщинами, сказал Аникита, – с грецкими да с римскими богами
сподручнее…
В дремучих лесах за Окой (где прожили все лето) убогий Овдоким оказался, как рыба в
воде, – удачлив и смел. Он подобрал небольшую шайку из мужиков опытных и пытаных:
смерти и крови не боялись, зря не шалили. Стан был на болоте, на острове, куда ни
человеку, ни зверю, кроме как одною зыбкой тропкой, пробраться нельзя. Туда сносили
весь дуван: хлеб, живность, вино, одежду, серебро из ограбленных церквей. Жили в ямах,
покрытых ветвями. На вековой сосне – сторожа, куда влезал Иуда оглядывать
окрестность.
Всего разбойничков находилось на острову девять человек, да двое самых отчаянных
бродили разведчиками по кабакам и дорогам. Едет ли купецкий обоз из Москвы в Тулу,
или боярин собирается в деревеньку, или целовальник спьяна похвалился зарытой
кубышкой, – сейчас же деревенский мальчонка, с кунтом или с лукошком, шел к
темному лесу и там что есть духу бежал к острову. Свистел. Со сторожи в ответ свистел
Иуда. Из землянки выползал согнутый Овдоким. Мальчонку вели через болото на остров
и там расспрашивали. Во всех поселениях близ большой дороги были у Овдокима такие
пересыльщики. Их хоть на части режь, – будут молчать… Овдоким их ласкал, покормит,
подарит копейку, спросит о бате с мамой, но и дети и взрослые его боялись: ровен и
светел, но и приветливость его наводила ужас.
Угрюмо было жить на болоте. С вечера поднимался туман, как молоко. Сырели кости,
болели раны. Огня по ночам Овдоким разводить не велел… Однажды один разбойничек
расшумелся, – ночь была, как в погребе: «Мало, мол, над нами воевод да помещиков, еще
одного черта посадили», – да и стал раздувать костер. Овдоким ласковенько подошел к
нему, переложил костыльки в левую руку и взял за горло. У того язык и глаза