Page 179 - Петр Первый
P. 179
Воробьихой… Баба громко зашептала:
– Своими глазами видела… Вошел он к Наталье… Обнял ее, – та как заплачет… А у него
лик – суровый… Щеки дрожат… Усы кверху закручены. Кафтан заморский, серой, из
кармана платок да трубка торчат, сапоги громадные – не нашей работы…
– Дура, дура, говори, что было-то…
– И говорит он ей: дорогая сестра, желаю видеть сына моего единственного… И как это
она повернулась, и тут же выводит Алешеньку…
– Змея, змея, Наташка, – дрожа губами, шептала Евдокия.
– И он схватил Алешеньку, прижал к груди и ну его целовать, миловать… Да как на пол-
то его поставит, шляпу заморскую нахлобучит: «Спать, говорит, поеду в
Преображенское…»
– И уехал? (Схватилась за голову.)
– Уехал, царица-матушка, ангел кротости, – уехал, уехал, не то спать поехал, не то в
Немецкую слободу…
Еще на утренней заре потянулись в Преображенское кареты, колымаги, верхоконные…
Бояре, генералы, полковники, вся вотчинная знать, думные дьяки – спешили
поклониться вновь обретенному владыке. Протискиваясь через набитые народом сени,
спрашивали с тревогой: «Ну, что? Ну, как – государь?..» Им отвечали со странными
усмешками: «Государь весел…»
Он принимал в большой, заново отделанной палате у длинного стола, уставленного
флягами, стаканами, кружками и блюдами с холодной едой. В солнечных лучах
переливался табачный дым. Не русской казалась царская видимость – тонкого сукна
иноземный кафтан, на шее – женские кружева, похудевший, со вздернутыми темными
усиками, в шелковистом паричке, не по-нашему сидел он, подогнув ногу в гарусном
чулке под стул.
В длинных шубах, бородою вперед, выкатывая глаза, люди подходили к царю, кланялись
по чину – в ноги или в пояс, и тут только замечали у ног Петра двух богопротивных
карлов, Томоса и Секу, с овечьими ножницами.
Приняв поклон, Петр иных поднимал и целовал, других похлопывал по плечу и каждому
говорил весело:
– Ишь – бороду отрастил! Государь мой, в Европе над бородами смеются… Уж одолжи
мне ее на радостях…
Боярин, князь, воевода, старый и молодой, опешив, стояли, разведя рукава… Томос и
Сека тянулись на цыпочках и овечьими ножницами отхватывали расчесанные, холеные
бороды. Падала к царским ножкам древняя красота. Окромсанный боярин молча
закрывал лицо рукой, трясся, но царь сам подносил ему не малый стакан тройной
перцовой:
– Выпей наше здоровье на многие лета… И Самсону власы резали… (Оглядывался
блестящим взором на придворных, поднимал палец.) Откуда брадобритие пошло?
Женской породе оно любезно, – сие из Парижа. Ха, ха! (Два раза – деревянным смехом.)
А бороду жаль, – в гроб вели положить, на том свете пристанет…
Будь он суров или гневен, кричи, таскай за эти самые бороды, грози чем угодно, – не был
бы столь страшен… Непонятный, весь чужой, подмененный, – улыбался так, что сердца
захватывало холодом…
В конце стола суетился полячок – цирюльник, намыливая остриженные бороды, брил…
Зеркало подставлял, проклятый, чтоб изувеченный боярин взглянул на босое, с кривым
ребячьим ртом, срамное лицо свое… Тут же, за столом, плакали пьяные из обритых…
Только по платью и узнавали – генералиссимуса Шеина, боярина Троекурова, князей
Долгоруких, Белосельских, Мстиславских… Царь двумя перстами брал обритых за щеку: