Page 199 - Петр Первый
P. 199
Разномастные лошади с трудом поводили мокрыми ребрами. Из-за полости высунулась
рука, – шарила ремень – отстегнуть.
Из дворца как раз выходила Александра Ивановна Волкова, на крыльце никого, кроме
нее, не случилось. Санька подумала, что приехал так кто-то худородный, глядя по
лошадям. Рассердилась, что загородили дорогу ее карете.
– Отъезжай с клячами, ну, чего стал на дороге, – сказала она царскому кучеру.
Высунутая рука, не найдя застежки, зло оторвала ремень полости, и из возка полез
человек в бархатном ушастом картузе, в серосуконном бараньем тулупе, в валенках.
Вылез, высокий: Санька, глядя на него, задрала голову… Кругловатое лицо –
осунувшееся, глаза – припухшие, темные усики – торчком. Батюшки, – царь!
Петр вытянул одну за другой затекшие ноги, брови сошлись. Узнал посаженую дочь,
чуть улыбнулся морщинкой маленького рта. Сказал глухо:
– Горе, горе… – И пошел во дворец, размахивая рукавами тулупа. Санька – за ним.
Вдова на стуле, увидев царя, обомлела. Сорвалась. Хотела пасть в ноги. Петр обнял ее,
прижал, поверх ее головы глядел на гроб. Подбежали слуги. Сняли с него тулуп. Петр
косолапо, в валенках, пошел прощаться. Долго стоял, положив руку на край гроба.
Нагнулся и целовал венчик, и лоб, и руки милого друга. Плечи стали шевелиться под
зеленым кафтаном, затылок натянулся.
У Саньки, глядевшей на его спину, глаза раскисли от слез, – подпершись по-бабьи, тихо,
тонко выла. Так жалела, так чего-то жалела… Он пошел с помоста, сопя, как маленький.
Остановился перед Санькой. Она горько закивала ему.
– Другого такого друга не будет, – сказал он. (Схватился за глаза, затряс темными,
слежавшимися за дорогу, кудреватыми волосами.) – Радость – вместе и заботы – вместе.
Думали одним умом… – Вдруг отнял руки, оглянулся, слезы высохли, стал похож на кота.
В зало входили, торопливо крестясь, бояре – человек десять.
По месту – старшие первыми – они истово приближались к Петру Алексеевичу,
становились на колено и, упираясь ладонями в пол, плотно били челом о дубовые
кирпичи.
Петр ни одного из них не поднял, не обнял, не кивнул даже, – стоял чужой, надменный.
Раздувались крылья короткого носа.
– Рады, рады, вижу! – сказал непонятно и пошел из дворца опять в возок.
Этой осенью в Немецкой слободе, рядом с лютеранской киркой, выстроили кирпичный
дом по голландскому образцу, в восемь окон на улицу. Строил приказ Большого дворца,
торопливо – в два месяца. В дом переехала Анна Ивановна Монс с матерью и младшим
братом Вилликом.
Сюда, не скрываясь, ездил царь и часто оставался ночевать. На Кукуе (да и в Москве) так
этот дом и называли – царицын дворец. Анна Ивановна завела важный обычай:
мажордома и слуг в ливреях, на конюшне – два шестерика дорогих польских коней,
кареты на все случаи.
К Монсам, как прежде бывало, не завернешь на огонек аус-терии – выпить кружку пива.
«Хе-хе, – вспоминали немцы, – давно ли синеглазая Анхен в чистеньком передничке
разносила по столам кружки, краснела, как шиповник, когда кто-нибудь из добряков,
похлопав ее по девичьему задку, говорил: „Ну-ка, рыбка, схлебни пену, тебе цветочки,
мне пиво…“
Теперь у Монсов бывали из кукуйских слобожан лишь почтенные люди торговых и
мануфактурных дел, и то по приглашению, – в праздники, к обеду. Шутили, конечно, но
пристойно. Всегда по правую руку Анхен сидел пастор Штрумпф. Он любил
рассказывать что-нибудь забавное или поучительное из римской истории. Полнокровные
гости задумчиво кивали кружками с пивом, приятно вздыхали о бренности. Анна
Ивановна в особенности добивалась приличия в доме.