Page 234 - Петр Первый
P. 234
не жалел, досуга не было, а теперь, под старость, постоянно вспоминал жену. Умирая,
закляла его: «Не бери детям мачехи». Так вот и не женился второй раз…
Дом у Бровкина был заведен по иноземному образцу: кроме обычных трех палат, –
спальней, крестовой и столовой, – была четвертая – гостиная, где гостей выдерживали до
обеда, и не на лавках вдоль стен, чтобы зевать в рукав со скуки, а на голландских
стульях посреди комнаты, кругом стола, покрытого рытым бархатом. Для утехи здесь
лежали забавные листы, месяцеслов с предсказаниями, музыкальный ящик, шахматы,
трубки, табак. Вдоль стен – не сундуки и ларцы со всякой рухлядью, как у дворян,
живших еще по старинке, – стояли поставцы, или шкафы огромные, – при гостях дверцы
у них открывали, чтобы видна была дорогая посуда.
Все это завела Александра. Она следила и за отцом: чтобы одевался прилично, брился
часто и менял парики. Иван Артемич понимал, что нужно слушаться дочери в этих
делах. Но, по совести, жил скучновато. Надуваться спесью теперь было почти и не перед
кем, – за руку здоровался с самим царем. Иной раз хотелось посидеть на Варварке, в
кабаке, с гостинодворцами, послушать занозистые речи, самому почесать язык. Не
пойдешь, – невместно. Скучать надо.
Иван Артемич стоял у окошка. Вон – по улице старший приказчик Свешникова бежит,
сукин сын, торопится. Умнейшая голова. Опоздал, милый, – лен-то мы еще утречком в
том месте перехватили. Вон Ревякин в новых валенках, морду от окна отворотил, –
непременно он из Судейского приказа идет… То-то, ми-лай, с Бровкиным не судись…
Вечером – когда Саньки дома не было – Иван Артемич снимал парик и кафтан
гишпанского бархата, спускался в подклеть, на поварню, – ужинать с приказчиками, с
мужиками. Хлебал щи, балагурил. Особенно любил, когда заезжали старинные
односельчане, помнившие самого что ни на есть последнего на деревне – Ивашку
Бровкина. Зайдет на поварню такой мужик и, увидя Ивана Артемича, будто до смерти
заробеет и не знает – в ноги ли поклониться, или как, и отбивается – не смеет сесть за
стол. Конечно, разговорится мало-помалу, издали подводя к дельцу, – зачем заехал…
– Ах, Иван Артемич, разве по голосу, а так не узнать тебя. А у нас на деревне только ведь
и разговоров, – соберутся мужики на завалине и – пошли: ведь ты еще тогда, в прежние-
то годы, – помним, – однолошадный, кругом в кабале, а был орел…
– С трех рубликов, с трех рубликов жить начал. Так-то, Константин.
Мужик строго раскрывал глаза, вертел головой:
– Бог-то, значит, человека видит, метит. Да… (Потом – мягко, ласково.) Иван Артемич, а
ведь ты Констянтина Шутова помнишь, а не меня. Я – не Констянтин… Тот – напротив от
тебя-то, а я – полевее, с бочкю. Избенка плохонькая…
– Забыл, забыл.
– Никуда изба, – уже со слезой, горловым голосом говорил мужик, – того и гляди
развалится. Намедни обсела поветь, – гнилье же все, – тялушку, понимаешь, задавило…
Что делать – не знаю.
Иван Артемич понимал, что делать, но сразу не говорил: «Сходи завтра к приказчику, до
покрова за тобой подожду»; покуда не одолевала зевота, расспрашивал, кто как живет,
да кто помер, да у кого внуки… Балагурил: «Ждите, на Красную Горку приеду невесту
себе сватать».
Мужик оставался на поварне ночевать. Иван Артемич поднимался наверх, в жаркую
опочивальню. Два холопа в ливреях, давно спавшие у порога на кошме, вскакивали,
раздевали его, – низенького и тучного. Положив сколько надо поклонов перед лампадой,
почесав бока и живот, совал босые ноги в обрезки валенок, шел в холодный нужник.
День кончен. Ложась на перину, Иван Артемич каждый раз глубоко вздыхал: «День
кончен». Осталось их не так много. А жалко, – в самый раз теперь жить да жить…
Начинал думать о детях, о делах, – сон путал мысли.
Сегодня после обедни ожидались большие гости. Первая приехала Санька с мужем.
Василий Волков, без всяких поклонов, поцеловал тестя, невесело сел к столу. Санька,