Page 262 - Петр Первый
P. 262
пошли зловещие слухи о близкой войне: едва ли не весь мир, говорят, подымался с
оружием друг на друга. Иноземцы, шнырявшие, как мыши, в Москву – из Москвы,
разносили по всей Европе, что Москва-де не прежняя, – тихая обитель истинного
христианства, – полна солдат и пушек, молодой царь заносится гордостью, советчики его
дерзки… Москва-де лезет на рожон…
Давеча в Кремле Роман Борисович сгоряча обещал поставить полный годовой запас
корма на заложенный корабль «Предести-нация». Надуваясь багровой яростью, кричал
перед лицом Льва Кирилловича: «Сам сяду на коня, а государю в бесчестье не быть». И
даже, когда ночью, спустясь со свечой в тайный подвал, вытащил в углу из сырой земли
горшок и отсчитывал копейками полтораста рублев на кумпанство, – свою долю, – даже и
тогда один в подполье, ощупывая при слабом огоньке каждую копеечку, не допускал
себя до противных мыслей. Не тот уже был князь Буйносов, – пообтесали.
Противные мысли задавил в себе, замкнул на тридевять замков. С такими же мыслями
князь Лыков сидит сейчас у себя в деревеньке, в опале. Глупый князь Степан
Белосельский на пиру у князя-кесаря, пьяный, стал кричать: «Ты мне, что же, и во сне
не велишь по-своему думать? Щеки обрили, французские портки ношу, а душу мою –
выкуси…» – и сложил кукиш. Князь-кесарь только нехорошо усмехнулся. Назавтра князю
Степану указ – ехать в Пустозерск воеводой…
У Романа Борисовича разума было достаточно. Но уж неизвестно, какой нужен разум –
угнаться за причудами царя Петра. Будто ему и по ночам чешется – не давать людям
покою. Скакать всей Москве в Воронеж… Зачем? В тесноте, в недоедании валяться по
худым избенкам на лавках? Водку с матросами пить? Баб-то еще зачем туда тащить? О
господи…
Роман Борисович выпил лишнюю чарку, чтобы оглушить растерзанные мысли. В окне
светало. Галки сели на голое дерево под окном. Как там царь ни ломай наш покой, а
зеленый утренний свет все тот же, что при дедах, те же облака розовели за куполами…
Роман Борисович из глубины утробы замычал, не разжимая рта. Слышно, – на дворе
зазвякал колокольчик, конюха, запрягая, кричали на коней…
Выехали обозом в двух возках (и еще трое саней с домашней рухлядью, живностью).
Колокольчики заливались дорожной грустью. Коломенская дорога была уезжена, но
ухабиста. Через каждую версту торчал красный столп, между ними – недавно
посаженные березы. Антонида и Ольга считали столпы и березы (более нечем было
развлечься в пути, – под мартовским солнцем – ледяной наст по снегу, вдали –
коричневые рощи). По воронам на придорожных деревьях девы гадали об амурных
встречах. В другом возке Роман Борисович, придавив плечом княгиню Авдотью,
посапывал, на ухабах встряхивал губами. Ехали смирно.
В деревне Ульянино, в пятидесяти верстах от Москвы, назначено было кормить. Еще не
показались из лощины соломенные крыши, – мимо буйносовского обоза промчался
кожаный высокий возок – шестеркой гнедых коней с двумя ездовыми. В стеклянное
окошко на дев, завертевшихся от любопытства, равнодушно взглянула томная красавица,
укутанная в черные соболя.
– Монсиха, Монсиха, – всполохнулась Антонида, вылезая шеей из материнской шубы. –
Ольга, гляди, с ней кавалер… (В глубине пролетевшего возка, действительно, мелькнуло
обритое лицо и галун на шляпе.)
– Кенигсек, лопни глаза.
Антонида всплеснула варежками.
– Да что ты?.. Ой, бесстыжая!..
– А ты опомнилась… Кобылица она, немка… Вся Москва про Кенигсека шепчет, один
государь слеп…
– Кнутом ее ободрать на площади…
– Этим и кончит…
В деревне едва ли не на каждом дворе стояли обозы, в раскрытые ворота виднелись