Page 130 - Поднятая целина
P. 130

ветхий дед по прозвищу Купырь. Зимой он куропаток ловил венгерками и крыл шатериком, а
               летом так и пропадал на речке, удочками рыбалил. У нас речка тогда была глубже, и даже
               лапшиновская  мельничушка  об  один  постав  на  ней  тогда  стояла.  Под  плотиной  сазаники
               водились и щуки огромные; вот дед, бывалоча, и сидит возля талового кустика с удочками.
               Разложит их штук семь, — на какую за червя ловит, на какую за тесто, а то и за живца щуку
               поджидает. Вот мы, ребятишки, и приладились  у него крючки откусывать. Дед-то глухой,
               как  камень,  ему  хучь  в  ухо  мочись,  все  одно  не  услышит.  Соберемся  мы  на  речке,
               растелешимся  вблизу  деда  за  кустиком,  и  один  из  нас  потихонечку  в  воду  слезет,  чтобы
               волны не пустить, поднырнет под дедовы удочки, крайнюю леску схватит — жик ее зубами,
               перекусит и обратно под кустом вынырнет. А дед выдернет удилищу, ажник задрожит весь,
               шамчит:  «Опять откусила,  треклятая?  Ах  ты, мати  божия!»  —  это он про щуку  думает  и,
               натурально, злобствует, что крючка лишился. У него-то крючки лавошные, а нам, бывало,
               покупать не за что их, вот мы вокруг деда и  промышляем. В один такой момент добыл я
               крючок и поинтересовался другой откусить. Вижу, дед занялся насадкой, я и нырнул. Только
               что  потихонечку  нашшупал  леску  и  рот  к  ней  приложил,  а  дед  ка-ак  смыканет  удилищу
               вверх! Леска-то осмыгнулась у меня в руке, крючок и промзил верхнюю губу. Тут я кричать,
               а  вода  в  рот  льется.  Дед  же  тянет  удилищу,  норовит  меня  вываживать.  Я,  конечно,  от
               великой боли ногами болтаю, волокусь на крючке и уж чую, как дед под меня черпачок в
               воде подсовывает… Ну, тут я, натурально, вынырнул и реванул дурным голосом. Дед обмер,
               хочет крестное знамение сотворить и не могет, у самого морда стала от страха чернее чугуна.
               Да и как ему было не перепугаться? Тянул щуку, а вытянул парнишку. Стоял, стоял он, да,
               эх, как вдарится бечь!.. Чирики с ног ажник у него соскакивают! Я с этим крючком в губе
               домой прибыл. Отец крючок-то вырезал, а потом меня же и высек до потери сознательности.
               А  спрашивается,  что  толку-то?  Губа  обратно  срослась,  но  с  той  поры  и  кличут  меня
               Щукарем.  Присохла  на  мне  глупая  эта  кличка…  На  другой  год  весной  выгоняю  гусят  к
               ветряку стеречь. Ветряк работает, гусятки мои поблизу пасутся, а над ними коршун кружит.
               Гусятки  желтые,  завлекательные  и  хочется  коршуну  ухватить  какого-нибудь,  но  я  их,
               натурально,  остерегаю  и  на  коршуна  кшикаю  и  шумлю».  «Шу-гууу!»  Прибегают  тут  мои
               друзья  ребятишки,  и  начинаем  мы  на  крыльях  ветряка  кататься:  хватаемся  по  одному  за
               крыло, оно подымает от земли аршина на два, тут руки разжимаешь и падаешь на землю,
               лежишь, а то другое крыло зацепит. А ребятишки, это — чистые враженята! Придумали ж
               игру:  кто  выше  всех  подымется,  энтот  будет  «царем»,  и  ездить  ему  на  других  верхом  от
               ветряка до гумна. Ну, каждому интересно «царем» побывать. И я думаю: «Зараз выше всех
               подымусь!»,  а  про  гусят-то  и  позабыл.  Подымает  меня  крыло,  да  только  глядь  я,  а  над
               гусятами коршун, вот-вот ухватит. Испужался я — слов нет, порка мне будет за гусенка…
               «Ребяты! — шумлю, — коршун! Коршуна отгоните!..» А сам тем секундом и запамятовал,
               что я на крыле нахожуся… Когда опомнился, а меня от земли-то черт-те куда уперло! И вниз
               сигать страшно, и вверх лететь ишо страшнее. А куда же денешься? Пока я мечтал, как мне
               быть, крыло сторчмя встало, и я на нем кверх ногами встромленный. А как начало крыло к
               земле опушаться,  я  и оторвался.  Неизвестно, сколько моментов  до  земли  летел,  сдавалось
               мне, что дюже долго, но только долетел и, натурально, вдарился. Вгорячах вскочил, гляжу,
               из  рук  возля  кистей  мослы  наружу  повыпнулись.  И  больно  мне  тут  стало  неподобно,  ко
               всему  интерес  пропал:  коршун  гусенка  таки  спер,  а  мне  это  ничуть  не  интересно.
               Костоправка мослы мне обратно по местам водворила, а что толку-то? Все одно мне их на
               другой  год  сызнова  повыворачивало  и  самого  изрезало  косогоном.  Посля  петрова  дня
               поехали со старшим братом житу косить. Я коньми правлю, а брат мечет с косилки. Гоню я
               коней, над ними овода кружутся, белое солнце в небе, и такая жара, что я начисто сомлел,
               падаю в дремоте со стульца. Только, промежду прочего — луп глазами, и вижу, на борозде,
               сбочь меня протянулся, как кнут, лежит огромаднейший дудак-усач. Приостановил я коней,
               брат говорит: «Я его вилами!» А я говорю: «Дай, братушка, я сигну на него и живого его
               схвачу?»  —  «Сигай!»  —  говорит.  Ну,  я  и  сигнул,  ухватил  этого  дудака  поперек,  а он  как
               пырхнет бечь! Крылья-то выпростал, бьет меня ими по голове, подсигивает и волокет меня
   125   126   127   128   129   130   131   132   133   134   135