Page 158 - Поднятая целина
P. 158

лопатках, дохнуло потом, солнцем и пылью…
                     — Приехал я с бригады…
                     — Чего приехал? — Давыдов пошевелил бровями.
                     — Ничего не выходит! Осталось у меня к труду способных двадцать восемь человек, и
               энти не хотят работать, злодырничают… Никакой управы на них не найду. Зараз работает у
               меня двенадцать плугов. Плугарей насилу собрал. Один Кондрат Майданников ворочает, как
               бык,  а  что  Аким  Бесхлебнов,  Куженков  Самоха  или  эта  хрипатая  заноза,  Атаманчуков,  и
               другие, то это горючие слезы, а не плугари! Как, скажи, они сроду за чапиги не держались!
               Пашут абы как. Гон пройдут, сядут курить, и не спихнешь их.
                     — Сколько выпахиваете в день?
                     — Майданников  и  я  по  три  четверти  подымаем,  а  энти…  кругом  по  полдесятины.
               Ежели так будем пахать, к покрову прийдется кукурузку-то сеять.
                     Давыдов в молчании постучал донышком карандаша по столу, вкрадчиво спросил:
                     — Так ты чего приехал? Чтобы мы тебе слезы утерли? — и злобно заиграл глазами.
                     Любишкин ощетинился:
                     — Я  не  со  слезами  приехал.  Ты  мне  людей  давай  да  плугов  прибавь,  а  шутки
               вышучивать я и без тебя умею!
                     — Шутить-то  ты  умеешь,  факт,  вот  работу  поставить  —  гайка  у  тебя  слаба!  Тоже,
               бри-га-дир!  Управы  не  найдет  на  лодырей!  Факт,  что  ты  не  найдешь,  если  дисциплину
               распустил и всякую терпимость веры развел!
                     — Ты  ее  найди,  дисциплину-то! —  повысил  голос  вспотевший  от  волнения
               Любишкин. —  Всему  делу  голова  там  —  Атаманчуков.  Он  мне  народ  мутит,  подбивает
               выходить из колхоза, а начни его, стерву, выкидывать, — он и других за собой потянет. Да
               что  ты,  Семен  Давыдов,  на  самом  деле,  смеешься  надо  мной,  что  ли?  Каких-то  калек  да
               хворых навешал на меня и работу норовишь спрашивать? Куда я того же деда Щукаря дену?
               Его, черта, балабона, на бахчу становить в неподвижность, замест чучела грачей пужать, а
               вы мне его вперли в бригаду, навязали, как на цыгана матерю! Куда он гож? За плугом — не
               может, погонычем — тоже. Голос у него воробьиный, его быки и за человека не считают,
               ничуть не пужаются! Повиснет на налыгаче, чертяка клешнятый, а пока гон пройдет — раз
               десять  упадет! То он чирик завязывает, то ляжет,  ноги задерет выше головы и грязь свою
               вправляет.  А  бабы  быков  кинут,  заиржут,  зашумят:  «У  Щукаря  грызь  выпал!..»  —  и
               опрометью  бегут  любопытствовать,  как  он,  Щукарь  этот,  грызь  обратно  в  свое  нутряное
               место впихивает. Ить это спектакля, а не работа! Мы уже его вчера в кашевары определили,
               через его грызь, но он и там негожий и вредный! Сала выдал ему затолочь в кашу, а он его
               слопал,  а  кашу  пересолил  и  сварил  с  какими-то  пенками…  Ну,  куда  я  его  дену? —  у
               Любишкина  под  черными  усами  бешено  задрожали  губы.  Он  поднял  плеть,  обнажив  под
               мышкой вылинявшую и обопревшую от пота круговину грязной рубахи, с отчаянием сказал:
                     — Сымите меня с бригадиров, нету моего терпежу валандаться с такими подобными:
               они и меня-то стреножили своей работой!..
                     — Ты тут сиротой не прикидывайся, факт! Мы знаем, когда тебя надо будет снять, а
               сейчас езжай в поле, и чтобы было вспахано двенадцать га. А не вспашешь — не обижайся!
               Часа через два я приеду, проверю. Ступай.
                     Любишкин  с  громом  захлопнул  за  собой  дверь,  сбежал  с  крыльца.  Привязанная  к
               крыльцу  кобыла  стояла  понуро.  В  фиолетовых  глазах  ее,  испещренных  золотистыми
               крапинками,  отсвечивало  солнце.  Поправив  на  голом,  горячем  от  солнца  ленчике  седла
               разостланную  дерюжку,  Любишкин  медленно  стал  садиться.  Демка  Ушаков,  щуря  глаза,
               язвительно выспрашивал:
                     — Много ли напахала ваша бригада, товарищ Любишкин?
                     — Тебя это не касаемо…
                     — То-то что не касаемо… Вот зацеплю тебя на буксир, оно и коснется!
                     Любишкин,  поворачиваясь  на  седле,  сжал  до  отека  в  пальцах  ядреный  бурый  кулак,
               посулил:
   153   154   155   156   157   158   159   160   161   162   163