Page 238 - Поднятая целина
P. 238
что я какой-нибудь особенный хлюст по женской части. А какой там, к черту, хлюст, когда
сам не знаю, как мне с одной этой Лушкой развязаться. Нет, милую Варюху можно любить
только всерьез, попросту баловать с ней мне совесть не позволит. Вон она какая вся чистая,
как зоренька в погожий день, и какими чистыми глазами на меня смотрит… Ну, а если я
всерьез любить пока еще не научился, не постиг этого дела, то нечего мне и голову морочить
девушке. Тут уж, матрос Давыдов, отчаливай, да поживее!.. А вообще-то надо мне подальше
от нее держаться. Надо осторожненько поговорить с ней, чтобы не обиделась, и —
подальше», — с невольным вздохом решил Давыдов.
Размышляя о своей не очень-то нарядно сложившейся в Гремячем Логу жизни, о
задачах, поставленных перед ним новым секретарем райкома, он опять вернулся в мыслях к
Лушке: «Как же мне этот морской узел развязать безболезненно? А ведь, пожалуй, Макар-то
прав: там, где ни руками, ни зубами развязать невозможно, — рубить надо! И что же это за
чертовщина такая! Очень трудно будет мне расставаться с нею навсегда. А почему? Почему
у Макара это вышло легко, а у меня получается трудно? Неужели характера нет? Вот уж чего
никогда про себя не думал! А может быть, и Макару нелегко было, но только он виду не
подавал? Наверное, так оно и было, но Макар умел скрывать свои переживания, а я не умею,
не могу. Вот в чем все дело, оказывается!»
Незаметно Давыдов прошел порядочное расстояние. Возле придорожного куста
боярышника прилег в холодке отдохнуть и покурить, долго прикидывал в уме, кто мог
стрелять в Нагульнова, но потом с досадой отбросил все догадки: «И без выстрела известно,
что в хуторе даже после раскулачивания осталась какая-то сволочь. Поговорю с Макаром,
разузнаю все обстоятельно, тогда, может быть, кое-что и прояснится, а зря нечего голову
ломать».
Чтобы сократить путь, он свернул с дороги, зашагал напрямик, целиною, но не прошел
и полкилометра, как вдруг словно переступил какую-то невидимую черту и оказался в ином
мире: уже не шуршал о голенища сапог зернистый аржанец, не пестрели вокруг цветы,
куда-то исчезли, улетучились пряные запахи пышного цветущего разнотравья, и голая, серая,
мрачная степь далеко распростерлась перед ним.
Так безрадостна была эта выморочная, будто недавним пожаром опустошенная земля,
что Давыдову стало как-то не по себе. Оглядевшись, он понял, что вышел к вершине
Бирючьей балки, на бросовую целинную землю, о которой Яков Лукич однажды на
заседании правления сказал: «На Кавказе господь бог для чего-то горы наворочал, всю
землю на дурацкие шишки поднял, ни проехать тебе, ни пройти. А вот зачем он нас, то есть
гремяченских казаков, обидел, — в толк не возьму. Почти полтысячи десятин доброй земли
засолил так, что ни пахать, ни сеять на ней извеку нельзя. По весне под толоку она идет, и то
ненадолго, а потом плюнь на эту проклятую землю и не показывайся на ней до будущей
весны. Вот и весь от нее толк: полмесяца хуторских овчишек впроголодь кормит, а после
только по спискам за нами значится да всяким земным гадам — ящерам и гадюкам — приют
дает».
Давыдов пошел медленнее, обходя широкие солончаковые рытвины, перешагивая
округлые глубокие ямки, выбитые копытами коров и овец, до глянца вылизанные их
шершавыми языками. Горько-соленая почва в этих ямках была похожа на серый в
прожилках мрамор.
До самого Мокрого буерака, километров на пять, тянулась эта унылая степь. Она
белела дымчатыми султанами ковыля, высохшими плешинами потрескавшихся от жары
солончаков, струилась текучим и зыбким маревом и горячо дышала полуденным зноем. Но и
здесь, на скудной почве, цвела своя неумирающая жизнь: из-под ног Давыдова то и дело с
треском выпархивали краснокрылые кузнечики; бесшумно скользили серые, под цвет земли,
ящерицы; тревожно пересвистывались суслики; сливаясь с ковылем и покачиваясь на
разворотах, низко плавал над степью лунь, а доверчивые жаворонки безбоязненно
подпускали Давыдова почти вплотную, как бы нехотя взлетая, набирали высоту, тонули в
молочно-голубой дымке безоблачного неба, и оттуда приглушеннее, но приятнее звучали их