Page 62 - Поединок
P. 62
душе его заскребло какое-то неловкое, больное чувство.
— В ружье! — крикнул с середины плаца Слива. — Господа офицеры, по местам!
Залязгали ружья, цепляясь штыком за штык. Солдаты, суетливо одергиваясь,
становились на свои места.
— Рравняйсь! — скомандовал Слива. — Смирна!
Затем, подойдя ближе к роте, он закричал нараспев:
— Ружейные приемы, по разделениям, счет вслух… Рота, ша-ай… на краул!
— Рраз! — гаркнули солдаты и коротко взбросили ружья кверху.
Слива медленно обошел строй, делая отрывистые замечания: «доверни приклад»,
«выше штык», «приклад на себя». Потом он опять вернулся перед роту и скомандовал:
— Дела-ай… два!
— Два! — крикнули солдаты.
И опять Слива пошел по строю проверять чистоту и правильность приема.
После ружейных приемов по разделениям шли приемы без разделений, потом
повороты, вздваивание рядов, примыкание и размыкание и другие разные построения.
Ромашов исполнял, как автомат, все, что от него требовалось уставом, но у него не выходили
из головы слова, небрежно оброненные Веткиным: «Если так думать, то нечего и служить.
Надо уходить со службы». И все эти хитрости военного устава: ловкость поворотов, лихость
ружейных приемов, крепкая постановка ноги в маршировке, а вместе с ними все эти тактики
и фортификации, на которые он убил девять лучших лет своей жизни, которые должны были
наполнить и всю его остальную жизнь и которые еще так недавно казались ему таким
важным и мудрым делом, — все это вдруг представилось ему чем-то скучным,
неестественным, выдуманным, чем-то бесцельным и праздным, порожденным всеобщим
мировым самообманом, чем-то похожим на нелепый бред.
Когда же учение окончилось, они пошли с Веткиным в собрание и вдвоем с ним
выпили очень много водки. Ромашов, почти потеряв сознание, целовался с Веткиным, плакал
у него на плече громкими истеричными слезами, жалуясь на пустоту и тоску жизни, и на то,
что его никто не понимает, и на то, что его не любит «одна женщина», а кто она — этого
никто никогда не узнает; Веткин же хлопал рюмку за рюмкой и только время от времени
говорил с презрительной жалостью:
— Одно скверно, Ромашов, не умеете вы пить. Выпили рюмку и раскисли.
Потом вдруг он ударял кулаком по столу и кричал грозно:
— А велят умереть — умрем!
— Умрем, — жалобно отвечал Ромашов. — Что умереть? Это чепуха — умереть…
Душа болит у меня…
Ромашов не помнил, как он добрался домой и кто его уложил в постель. Ему
представлялось, что он плавает в густом синем тумане, по которому рассыпаны миллиарды
миллиардов микроскопических искорок. Этот туман медленно колыхался вверх и вниз,
подымая и опуская в своих движениях тело Ромашова, и от этой ритмичной качки сердце
подпоручика ослабевало, замирало и томилось в отвратительном, раздражающем чувстве
тошноты. Голова казалась распухшей до огромных размеров, и в ней чей-то неотступный,
безжалостный голос кричал, причиняя Ромашову страшную боль:
— Дела-ай раз!.. Дела-ай два!
XII
День 23 апреля был для Ромашова очень хлопотливым и очень странным днем. Часов в
десять утра, когда подпоручик лежал еще в постели, пришел Степан, денщик Николаевых, с
запиской от Александры Петровны.