Page 87 - Поединок
P. 87

вот  голос  Шульговича,  еще  чьи-то  голоса…  «Конечно,  генерал  похвалил,  но  отчего  же
               солдаты не отвечали? Кто-то кричит сзади, из рядов… Что случилось?»
                     Ромашов обернулся назад и побледнел. Вся его полурота вместо двух прямых стройных
               линий  представляла  из  себя  безобразную,  изломанную  по  всем  направлениям,
               стеснившуюся,  как  овечье  стадо,  толпу.  Это случилось оттого,  что  подпоручик,  упоенный
               своим  восторгом  и  своими  пылкими  мечтами,  сам  не  заметил  того,  как  шаг  за  шагом
               передвигался от середины вправо, наседая в то же время на полуроту, и, наконец, очутился
               на ее правом фланге, смяв и расстроив общее движение. Все это Ромашов увидел и понял в
               одно короткое, как мысль, мгновение, так же как  увидел  и рядового Хлебникова, который
               ковылял один, шагах в двадцати за строем, как раз на глазах генерала. Он упал  на ходу и
               теперь,  весь  в  пыли,  догонял  свою  полуроту,  низко  согнувшись  под  тяжестью  амуниции,
               точно  бежа  на  четвереньках,  держа  в  одной  руке  ружье  за  середину,  а  другой  рукой
               беспомощно вытирая нос.
                     Ромашову  вдруг  показалось,  что  сияющий  майский  день  сразу  потемнел,  что  на  его
               плечи  легла  мертвая,  чужая  тяжесть,  похожая  на  песчаную  гору,  и  что  музыка  заиграла
               скучно  и  глухо.  И  сам  он  почувствовал  себя  маленьким,  слабым,  некрасивым,  с  вялыми
               движениями, с грузными, неловкими, заплетающимися ногами.
                     К  нему  уже  летел  карьером  полковой  адъютант.  Лицо  Федоровского  было  красно  и
               перекошено злостью, нижняя челюсть прыгала. Он задыхался от гнева и от быстрой скачки.
               Еще издали он начал яростно кричать, захлебываясь и давясь словами:
                     — Подпоручик… Ромашов… Командир полка объявляет вам… строжайший выговор…
               На семь дней… на гауптвахту… в штаб дивизии… Безобразие, скандал… Весь полк о……
               и!.. Мальчишка!
                     Ромашов не отвечал ему, даже не повернул к нему головы. Что ж, конечно, он имеет
               право браниться! Вот и солдаты слышали, как адъютант кричал на него. «Ну, что ж, и пускай
               слышали,  так  мне  и  надо,  и  пускай, —  с  острой  ненавистью  к  самому  себе  подумал
               Ромашов. —  Все  теперь  пропало  для  меня.  Я  застрелюсь.  Я  опозорен  навеки.  Все,  все
               пропало  для  меня.  Я  смешной,  я  маленький,  у  меня  бледное,  некрасивое  лицо,  какое-то
               нелепое лицо, противнее всех лиц на свете. Все пропало! Солдаты идут сзади меня, смотрят
               мне в спину, и смеются, и подталкивают друг друга локтями. А может быть, жалеют меня?
               Нет, я непременно, непременно застрелюсь!»
                     Полуроты,  отходя  довольно  далеко  от  корпусного  командира,  одна  за  другой
               заворачивали левым плечом и возвращались на прежнее место, откуда они начали движение.
               Тут  их  перестраивали  в  развернутый  ротный строй.  Пока  подходили  задние  части,  людям
               позволили  стоять  вольно,  а офицеры  сошли  с  своих  мест,  чтобы  размяться  и покурить  из
               рукава.  Один  Ромашов  оставался  в  середине  фронта,  на  правом  фланге  своей  полуроты.
               Концом  обнаженной  шашки  он  сосредоточенно  ковырял  землю  у  своих  ног  и  хотя  не
               подымал  опущенной  головы,  но  чувствовал,  что  со  всех  сторон  на  него  устремлены
               любопытные, насмешливые и презрительные взгляды.
                     Капитан Слива прошел мимо Ромашова и, не останавливаясь, не глядя на него, точно
               разговаривая сам с собою, проворчал хрипло, со сдержанной злобой, сквозь сжатые зубы:
                     — С-сегодня же из-звольте подать рапорт о п-переводе в другую роту.
                     Потом  подошел  Веткин.  В  его  светлых,  добрых  глазах  и  в  углах  опустившихся  губ
               Ромашов  прочел  то  брезгливое  и  жалостное  выражение,  с  каким  люди  смотрят  на
               раздавленную поездом собаку. И в то же время сам Ромашов с отвращением почувствовал у
               себя на лице какую-то бессмысленную, тусклую улыбку.
                     — Пойдем покурим, Юрий Алексеевич, — сказал Веткин.
                     И, чмокнув языком и качнув головой, он прибавил с досадой:
                     — Эх, голубчик!..
                     У Ромашова затрясся подбородок, а в гортани стало горько и тесно. Едва удерживаясь
               от рыданий, он ответил обрывающимся, задушенным голосом обиженного ребенка:
                     — Нет уж… что уж тут… я не хочу…
   82   83   84   85   86   87   88   89   90   91   92