Page 95 - Поединок
P. 95

бессвязным шепотом.
                     Что-то щелкнуло и забурчало в горле у Хлебникова, но он продолжал молчать. В то же
               время  Ромашов  заметил,  что  солдат  дрожит  частой,  мелкой  дрожью:  дрожала  его  голова,
               дрожали с тихим стуком челюсти. На секунду офицеру сделалось  страшно. Эта бессонная
               лихорадочная ночь, чувство одиночества, ровный, матовый, неживой свет луны, чернеющая
               глубина выемки под ногами, и рядом с ним молчаливый, обезумевший от побоев солдат —
               все, все представилось ему каким-то нелепым, мучительным сновидением, вроде тех снов,
               которые, должно быть, будут сниться людям в самые последние дни мира. Но вдруг прилив
               теплого,  самозабвенного,  бесконечного  сострадания  охватил  его  душу.  И,  чувствуя  свое
               личное горе маленьким и пустячным, чувствуя себя взрослым и умным в сравнении с этим
               забитым, затравленным человеком, он нежно и крепко обнял Хлебникова за шею, притянул к
               себе и заговорил горячо, со страстной убедительностью:
                     — Хлебников, тебе плохо? И мне нехорошо, голубчик, мне тоже нехорошо, поверь мне.
               Я ничего не понимаю из того, что делается на свете. Все — какая-то дикая, бессмысленная,
               жестокая чепуха! Но надо терпеть, мой милый, надо терпеть… Это надо.
                     Низко  склоненная  голова  Хлебникова  вдруг  упала  на  колени  Ромашову.  И  солдат,
               цепко обвив руками ноги офицера, прижавшись к ним лицом, затрясся всем телом, задыхаясь
               и корчась от подавляемых рыданий.
                     — Не могу больше… — лепетал Хлебников бессвязно, — не могу я, барин, больше…
               Ох,  господи…  Бьют,  смеются…  взводный  денег  просит,  отделенный  кричит…  Где  взять?
               Живот  у  меня  надорванный…  еще  мальчонком  надорвал…  Кила  у  меня,  барин…  Ох,
               господи, господи!
                     Ромашов  близко  нагнулся  над  головой,  которая  исступленно  моталась  у  него  на
               коленях. Он услышал запах грязного, нездорового тела и немытых волос и прокислый запах
               шинели,  которой  покрывались  во  время  сна.  Бесконечная  скорбь,  ужас,  непонимание  и
               глубокая, виноватая жалость переполнили сердце офицера и до боли сжали и стеснили его.
               И, тихо склоняясь к стриженой, колючей, грязной голове, он прошептал чуть слышно:
                     — Брат мой!
                     Хлебников схватил руку офицера, и Ромашов почувствовал на ней вместе с теплыми
               каплями слез холодное и липкое прикосновение чужих губ. Но он не отнимал своей руки и
               говорил простые, трогательные, успокоительные слова, какие говорит взрослый обиженному
               ребенку.
                     Потом  он  сам  отвел  Хлебникова  в  лагерь.  Пришлось  вызывать  дежурного  по  роте
               унтер-офицера Шаповаленко. Тот вышел в одном нижнем белье, зевая, щурясь и почесывая
               себе то спину, то живот.
                     Ромашов  приказал  ему  сейчас  же  сменить  Хлебникова  с  дневальства.  Шаповаленко
               пробовал было возражать:
                     — Так что, ваше благородие, им еще не подошла смена!..
                     — Не  разговаривать! —  крикнул  на  него  Ромашов. —  Скажешь  завтра  ротному
               командиру, что я так приказал… Так ты придешь завтра ко мне? — спросил он Хлебникова,
               и тот молча ответил ему робким, благодарным взглядом.
                     Медленно шел Ромашов вдоль лагеря, возвращаясь домой. Шепот в одной из палаток
               заставил  его  остановиться  и  прислушаться.  Кто-то  полузадушенным  тягучим  голосом
               рассказывал сказку:
                     — Во-от посылает той самый черт до того солдата самого свово главного вовшебника.
               Вот  приходит  той  вовшебник  и  говорит:  «Солдат,  а  солдат,  я  тебя  зъем!»  А  солдат  ему
               отвечает и говорит: «Ни, ты меня не можешь зъесть, так что я и сам вовшебник!»
                     Ромашов  опять  подошел  к  выемке.  Чувство  нелепости,  сумбурности,  непонятности
               жизни  угнетало  его.  Остановившись  на  откосе,  он  поднял  глаза  вверх,  к  небу.  Там
               по-прежнему был холодный простор и бесконечный ужас. И почти неожиданно для самого
               себя, подняв кулаки над головою и потрясая ими, Ромашов закричал бешено:
                     — Ты! Старый обманщик! Если ты что-нибудь можешь и смеешь, то… ну вот: сделай
   90   91   92   93   94   95   96   97   98   99   100