Page 100 - Поединок
P. 100

Тут  он  ставит  револьвер.  На-ка  вот,  Ромашенко,  погляди. —  Веткин  вытащил  из  брюк,
               выворотив  при  этом  карман  наружу,  маленький  изящный  револьвер  в  сером  замшевом
               чехле. — Это, брат, системы Мервина. Я спрашиваю: «Во сколько ставишь?» — «Двадцать
               пять». — «Десять!» — «Пятнадцать». — «Ну, черт с тобой!» Поставил он рубль в цвет и в
               масть в круглую. Бац, бац, бац, бац! На пятом абцуге я его даму — чик! Здра-авствуйте, сто
               гусей!  За  ним  еще  что-то  осталось.  Великолепный  револьвер  и  патроны  к  нему.  На  тебе,
               Ромашкевич.  В  знак  памяти  и  дружбы  нежной  дарю  тебе  сей  револьвер,  и  помни  всегда
               прилежно, какой Веткин — храбрый офицер. На! Это стихи.
                     — Зачем это, Павел Павлович? Спрячьте.
                     — Что,  ты  думаешь,  плохой  револьвер?  Слона  можно  убить.  Постой,  мы  сейчас
               попробуем. Где у тебя помещается твой раб? Я пойду, спрошу у него какую-нибудь доску.
               Эй, р-р-раб! Оруженосец!
                     Колеблющимися  шагами  он  вышел  в  сени,  где  обыкновенно  помещался  Гайнан,
               повозился там немного и через минуту вернулся, держа под правым локтем за голову бюст
               Пушкина.
                     — Будет, Павел Павлович, не стоит, — слабо останавливал его Ромашов.
                     — Э, чепуха! Какой-то шпак. Вот мы его сейчас поставим на табуретку. Стой смирно,
               каналья! — погрозил Веткин пальцем на бюст. — Слышишь? Я тебе задам!
                     Он отошел в сторону, прислонился к подоконнику рядом с Ромашовым и взвел курок.
               Но при этом он так нелепо, такими пьяными движениями размахивал револьвером в воздухе,
               что  Ромашов  только  испуганно  морщился  и  часто  моргал  глазами,  ожидая  нечаянного
               выстрела.
                     Расстояние было не более восьми шагов. Веткин долго целился, кружа дулом в разные
               стороны.  Наконец  он  выстрелил,  и  на  бюсте,  на  правой  щеке,  образовалась  большая
               неправильная черная дыра. В ушах у Ромашова зазвенело от выстрела.
                     — Видал-миндал? —  закричал  Веткин. —  Ну,  так  вот,  на  тебе,  береги  на  память  и
               помни мою любовь. А теперь надевай китель и айда в собрание. Дернем во славу русского
               оружия.
                     — Павел Павлович, право ж, не стоит, право же, лучше не нужно, — бессильно умолял
               его Ромашов.
                     Но он не  сумел  отказаться:  не  находил  для  этого  ни  решительных  слов,  ни  крепких
               интонаций в  голосе.  И,  мысленно  браня  себя  за  тряпичное  безволие, он  вяло  поплелся  за
               Веткиным,  который  нетвердо,  зигзагами  шагал  вдоль  огородных  грядок,  по  огурцам  и
               капусте.

                     Это был беспорядочный, шумный, угарный — поистине сумасшедший вечер. Сначала
               пили  в  собрании,  потом  поехали  на  вокзал  пить  глинтвейн,  опять  вернулись  в  собрание.
               Сначала  Ромашов  стеснялся,  досадовал  на  самого  себя  за  уступчивость  и  испытывал  то
               нудное  чувство  брезгливости  и  неловкости,  которое  ощущает  всякий  свежий  человек  в
               обществе  пьяных.  Смех  казался  ему  неестественным,  остроты  —  плоскими,  пение  —
               фальшивым. Но красное горячее вино, выпитое им на вокзале, вдруг закружило его голову и
               наполнило ее шумным и каким-то судорожным весельем. Перед глазами стала серая завеса
               из миллионов дрожащих песчинок, и все сделалось удобно, смешно и понятно.
                     Час за часом пробегали, как секунды, и только потому, что в столовой зажгли лампы,
               Ромашов смутно понял, что прошло много времени и наступила ночь.
                     — Господа, поедемте к девочкам, — предложил кто-то. — Поедемте все к Шлейферше.
                     — К Шлейферше, к Шлейферше. Ура!
                     И все засуетились, загрохотали стульями, засмеялись. В этот вечер все делалось как-то
               само собой. У ворот собрания уже стояли пароконные фаэтоны, но никто не знал, откуда они
               взялись.  В  сознании  Ромашова  уже  давно  появились  черные  сонные  провалы,
               чередовавшиеся  с  моментами особенно  яркого обостренного понимания.  Он вдруг  увидел
               себя сидящим в экипаже рядом с Веткиным. Впереди на скамейке помещался кто-то третий,
   95   96   97   98   99   100   101   102   103   104   105