Page 350 - Тихий Дон
P. 350

хоть вехами наметить будущее, но мысль доходила до отдыха дома и дальше напарывалась
               на тупик. «Приеду, поотдохну трошки, залечу ранку, а там… — думал он и мысленно махал
               рукой, — там видно будет. Само дело покажет…»
                     Ломала и его усталость, нажитая на войне. Хотелось отвернуться от всего бурлившего
               ненавистью, враждебного и непонятного мира. Там, позади, все было путано, противоречиво.
               Трудно  нащупывалась  верная тропа;  как  в  топкой гати,  забилась  под ногами почва,  тропа
               дробилась,  и  не  было  уверенности  —  по  той  ли,  по  которой  надо,  идет.  Тянуло  к
               большевикам  —  шел,  других  вел  за  собой,  а  потом  брало  раздумье,  холодел  сердцем.
               «Неужто  прав  Изварин?  К  кому  же  прислониться?»  Об  этом  невнятно  думал  Григорий,
               привалясь к задку кошелки. Но, когда представлял себе, как будет к весне готовить бороны,
               арбы,  плесть из  краснотала  ясли,  а  когда  разденется  и обсохнет  земля, —  выедет в  степь:
               держась наскучавшимися по работе руками за чапиги; пойдет за плугом, ощущая его живое
               биение  и  толчки;  представляя  себе,  как  будет  вдыхать  сладкий  дух  молодой  травы  и
               поднятого лемехами чернозема, еще не утратившего пресного аромата снеговой сырости, —
               теплело на душе. Хотелось убирать скотину, метать сено, дышать увядшим запахом донника,
               пырея,  пряным  душком  навоза.  Мира  и  тишины  хотелось, —  поэтому-то  застенчивую
               радость и берег в суровых глазах Григорий, глядя вокруг: на лошадей, на крутую, обтянутую
               тулупом спину отца. Все напоминало ему полузабытую прежнюю жизнь: и запах овчин от
               тулупа, и домашний вид нечищеных лошадей, и какой-нибудь петух в слободе, горланящий с
               погребицы. Сладка и густа, как хмелины, казалась ему в это время жизнь тут, в глушине.
                     На другой день перед вечером подъехали к хутору. Григорий с бугра кинул взгляд за
               Дон; вон Бабьи ендовы, опушенные собольим мехом камыша: вон сухой тополь, а переезд
               через  Дон  уже  не  тут,  где  был  раньше.  Хутор,  знакомые  квадраты  кварталов,  церковь,
               площадь…  Кровь  кинулась  Григорию  в  голову,  когда  напал  глазами  на  свой  курень.
               Воспоминания наводнили его. С база поднятый колодезный журавль словно кликал, вытянув
               вверх серую вербовую руку.
                     — Не щипет глаза? — улыбнулся Пантелей Прокофьевич, оглядываясь, и Григорий, не
               лукавя и не кривя душой, сознался:
                     — Щипет… да ишо как!..
                     — Что значит — родина! — удовлетворенно вздохнул Пантелей Прокофьевич.
                     Он правил на средину хутора. Лошади резво бежали с горы, сани шли под раскат, виляя
               из стороны в сторону. Григорий отгадал отцовский замысел, но все же спросил:
                     — Ты чего ж правишь в хутор? Держи к своему проулку.
                     Пантелей Прокофьевич, поворачиваясь и ухмыляясь в заиндевевшую бороду, мигнул:
                     — Сыновей на войну провожал рядовыми казаками, а выслужились в офицерья. Что ж,
               аль  мне  не  гордо  прокатить  сына  по  хутору?  Пущай  глядят  и  завидуют.  А  у  меня,  брат,
               сердце маслом обливается!
                     На  главной  улице  он  сдержанно  крикнул  на  лошадей, —  свешиваясь  набок,  поиграл
               махорчатым кнутом, и лошади, чуя близкий дом (словно и не лег позади путь в сто сорок
               верст!), пошли свежо, шибко. Встречавшиеся казаки кланялись, с базов и из окон куреней
               из-под  ладоней  глядели  бабы;  через  улицу,  кудахтая,  перекати-полем  катились  куры.  Все
               шло гладко, как по-писаному. Проехали площадь. Конь Григория покосил глазом на чью-то
               привязанную  к  моховскому  забору  лошадь,  заржал  и  высоко  понес  голову.  Завиднелись
               конец  хутора,  крыша  астаховского  куреня…  Но  тут-то, на  первом перекрестке,  случилось
               неладное:  поросенок,  бежавший  через  улицу,  замешкался,  попал  под  копыта  лошадей,
               хрюкнул и откатился раздавленный, повизгивая, норовя приподнять переломленный хребет.
                     — Ах,  черти  тебя  поднесли!.. —  выругался  Пантелей  Прокофьевич,  успев  стегнуть
               кнутом раздавленного поросенка.
                     На  беду  принадлежал он  Анютке,  вдове  Афоньки  Озерова, —  бабе  злой и  не  в  меру
               длинноязыкой.  Она  не  замедлила  выскочить  на  баз;  накидывая  платок,  посыпала  такими
               отборными  ругательствами,  что  Пантелей  Прокофьевич  даже  лошадей  попридержал,
               повернулся назад:
   345   346   347   348   349   350   351   352   353   354   355