Page 228 - Преступление и наказание
P. 228

прощаясь, священник как-то странно осматривался. После службы Раскольников подошел к
               Соне. Та вдруг взяла его за обе руки и преклонила к его плечу голову. Этот короткий жест
               даже  поразил  Раскольникова  недоумением;  даже  странно  было:  как?  ни  малейшего
               отвращения, ни малейшего омерзения к нему, ни малейшего содрогания в ее руке! Это уж
               была какая-то бесконечность собственного уничижения. Так, по крайней мере, он это понял.
               Соня ничего не говорила. Раскольников пожал ей руку и вышел. Ему стало ужасно тяжело.
               Если б возможно было уйти куда-нибудь в эту минуту и остаться совсем одному, хотя бы на
               всю жизнь, то он почел бы себя счастливым. Но дело в том, что он в последнее время, хоть и
               всегда почти был один, никак не мог почувствовать, что он один. Случалось ему уходить за
               город,  выходить  на  большую  дорогу,  даже  раз  он  вышел  в  какую-то  рощу;  но  чем
               уединеннее  было  место,  тем  сильнее  он  сознавал  как  будто  чье-то  близкое  и  тревожное
               присутствие,  не  то  чтобы  страшное,  а  как-то  уж  очень  досаждающее,  так  что  поскорее
               возвращался  в  город,  смешивался  с  толпой,  входил  в  трактиры,  в  распивочные,  шел  на
               Толкучий,  на  Сенную.  Здесь  было  уж  как  будто  бы  легче  и  даже  уединеннее.  В  одной
               харчевне,  перед  вечером,  пели  песни:  он  просидел  целый  час,  слушая,  и  помнил,  что  ему
               даже было очень приятно. Но под  конец он вдруг  стал опять беспокоен;  точно  угрызение
               совести вдруг начало его мучить: «Вот, сижу, песни слушаю, а разве то мне надобно делать!»
               — как будто подумал  он. Впрочем, он тут  же догадался, что  и не это одно его тревожит;
               было  что-то,  требующее  немедленного  разрешения,  но  чего  ни  осмыслить,  ни  словами
               нельзя было передать. Всё в какой-то клубок сматывалось. «Нет, уж лучше бы какая борьба!
               Лучше бы опять Порфирий… или Свидригайлов… Поскорей бы опять какой-нибудь вызов,
               чье-нибудь нападение… Да! да!»  —  думал  он. Он вышел из харчевни и бросился чуть не
               бежать. Мысль о Дуне и матери навела на него вдруг почему-то как бы панический страх. В
               эту-то  ночь,  перед  утром,  он  и  проснулся  в  кустах,  на  Крестовском  острове,  весь
               издрогнувший, в лихорадке; он пошел домой и пришел уже ранним утром. После нескольких
               часов сна лихорадка прошла, но проснулся он уже поздно: было два часа пополудни.
                     Он вспомнил, что в этот день назначены похороны Катерины Ивановны, и обрадовался,
               что не присутствовал на них. Настасья принесла ему есть; он ел и пил с большим аппетитом,
               чуть не с жадностью. Голова его была свежее, и он сам спокойнее, чем в эти последние три
               дня.  Он  даже  подивился,  мельком,  прежним  приливам  своего  панического  страха.  Дверь
               отворилась, и вошел Разумихин.
                     — А! ест, стало быть, не болен! — сказал Разумихин, взял стул и сел за стол против
               Раскольникова.  Он  был  встревожен  и  не  старался  этого  скрыть.  Говорил  он  с  видимою
               досадой,  но  не  торопясь  и  не  возвышая  особенно  голоса.  Можно  бы  подумать,  что  в  нем
               засело  какое-то  особое  и  даже  исключительное  намерение. —  Слушай, —  начал  он
               решительно, — мне там черт с вами со всеми, но по тому, что я вижу теперь, вижу ясно, что
               ничего не могу понять; пожалуйста, не считай, что я пришел допрашивать. Наплевать! Сам
               не хочу! Сам теперь всё открывай, все ваши секреты, так я еще и слушать-то, может быть, не
               стану, плюну и уйду. Я пришел только узнать лично и окончательно: правда ли, во-первых,
               что ты сумасшедший? Про тебя, видишь ли, существует убеждение (ну, там, где-нибудь), что
               ты, может быть, сумасшедший или очень к тому наклонен. Признаюсь тебе, я и сам сильно
               был  наклонен  поддерживать  это  мнение,  во-первых,  судя  по  твоим  глупым  и  отчасти
               гнусным поступкам (ничем не объяснимым), а во-вторых, по твоему недавнему поведению с
               матерью и сестрой. Только изверг и подлец, если не сумасшедший, мог бы так поступить с
               ними, как ты поступил; а следственно, ты сумасшедший…
                     — Ты давно их видел?
                     — Сейчас. А ты с тех пор не видал? Где ты шляешься, скажи мне, пожалуйста, я уж к
               тебе три раза заходил. Мать больна со вчерашнего дня серьезно. Собралась к тебе; Авдотья
               Романовна стала удерживать; слушать ничего не хочет: «Если он, говорит, болен, если у него
               ум мешается, кто же ему поможет, как не мать?» Пришли мы сюда все, потому не бросать же
               нам ее одну. До самых твоих дверей упрашивали успокоиться. Вошли, тебя нет; вот здесь
               она и сидела. Просидела десять минут, мы над нею стояли, молча. Встала и говорит: «Если
   223   224   225   226   227   228   229   230   231   232   233