Page 262 - Преступление и наказание
P. 262

очнувшись, — надо о чем-нибудь другом думать. Странно и смешно: ни к кому я никогда не
               имел  большой  ненависти,  даже  мстить  никогда  особенно  не  желал,  а  ведь  это  дурной
               признак, дурной признак! Спорить тоже не любил и не горячился — тоже дурной признак! А
               сколько  я  ей  давеча  наобещал  —  фу,  черт!  А  ведь,  пожалуй,  и  перемолола  бы  меня  как-
               нибудь…» Он опять за молчал и стиснул зубы: опять образ Дунечки появился пред ним точь-
               в-точь, как была она, когда, выстрелив в первый раз, ужасно испугалась, опустила револьвер
               и, помертвев, смотрела на него, так что он два раза успел бы схватить ее, а она и руки бы не
               подняла в защиту, если б он сам не напомнил. Он вспомнил, как ему в то мгновение точно
               жалко стало ее, как бы сердце сдавило ему… «Э! К черту! Опять эти мысли, всё это надо
               бросить, бросить!..»
                     Он уже забывался; лихорадочная дрожь, утихала, вдруг как бы что-то пробежало под
               одеялом по руке его и по ноге. Он вздрогнул: «Фу, черт, да это чуть ли не мышь! — подумал
               он, — это я телятину оставил на столе…» Ему ужасно не хотелось раскрываться, вставать,
               мерзнуть, но вдруг опять что-то неприятно шоркнуло ему по ноге; он сорвал с себя одеяло и
               зажег свечу. Дрожа от лихорадочного холода, нагнулся он осмотреть постель — ничего не
               было; он встряхнул одеяло, и вдруг на простыню выскочила мышь. Он бросился ловить ее;
               но мышь не сбегала с постели, а мелькала зигзагами во все стороны, скользила из-под его
               пальцев, перебегала по руке и вдруг юркнула под подушку; он сбросил подушку, но в одно
               мгновение  почувствовал,  как  что-то  вскочило  ему  за  пазуху,  шоркает  по  телу,  и  уже  за
               спиной, под рубашкой. Он нервно задрожал и проснулся. В комнате было темно, он лежал на
               кровати,  закутавшись,  как  давеча,  в  одеяло,  под  окном  выл  ветер.  «Экая  скверность!»  —
               подумал он с досадой.
                     Он встал и уселся на краю постели, спиной к окну.  «Лучше  уж совсем не спать», —
               решился он. От окна было, впрочем, холодно и сыро; не вставая с места, он натащил на себя
               одеяло и закутался в него. Свечи он не зажигал. Он ни о чем не думал, да и не хотел думать;
               но грезы вставали одна за другою, мелькали отрывки мыслей, без начала и конца и без связи.
               Как будто он впадал в полудремоту. Холод ли, мрак ли, сырость ли, ветер ли, завывавший
               под  окном  и  качавший  деревья,  вызвали  в  нем  какую-то  упорную  фантастическую
               наклонность  и  желание, —  но  ему  всё  стали  представляться  цветы.  Ему  вообразился
               прелестный  пейзаж;  светлый,  почти  жаркий  день,  праздничный  день,  Троицын  день.
               Богатый, роскошный деревенский коттедж, в английском вкусе, весь обросший душистыми
               клумбами  цветов,  обсаженный  грядами,  идущими  кругом  всего  дома;  крыльцо,  увитое
               вьющимися растениями, заставленное грядами роз; светлая, прохладная лестница, устланная
               роскошным  ковром,  обставленная  редкими  цветами  в  китайских  банках.  Он  особенно
               заметил  в  банках  с  водой,  на  окнах,  букеты  белых  и  нежных  нарцизов,  склоняющихся  на
               своих ярко-зеленых, тучных и длинных стеблях с сильным ароматным запахом. Ему даже
               отойти от них не хотелось, но он поднялся по лестнице и вошел в большую, высокую залу, и
               опять и тут везде,  у окон, около растворенных дверей на террасу, на самой террасе, везде
               были  цветы.  Полы  были  усыпаны  свежею  накошенною  душистою  травой,  окна  были
               отворены,  свежий,  легкий,  прохладный  воздух  проникал  в  комнату,  птички  чирикали  под
               окнами, а посреди залы, на покрытых белыми атласными пеленами столах, стоял гроб. Этот
               гроб  был  обит  белым  гроденаплем204и  обшит  белым  густым  рюшем.  Гирлянды  цветов
               обвивали его со всех сторон. Вся в цветах лежала в нем девочка, в белом тюлевом платье, со
               сложенными  и  прижатыми  на  груди,  точно  выточенными  из  мрамора,  руками.  Но
               распущенные волосы ее, волосы светлой блондинки, были мокры; венок из роз обвивал ее
               голову. Строгий и уже окостенелый профиль ее лица был тоже как бы выточен из мрамора,
               но  улыбка  на  бледных  губах  ее  была  полна  какой-то  недетской,  беспредельной  скорби  и
               великой жалобы. Свидригайлов знал эту девочку; ни образа, ни зажженных свечей не было у
               этого гроба и не слышно было молитв. Эта девочка была самоубийца  —  утопленница. Ей
               было  только  четырнадцать  лет,  но  это  было  уже  разбитое  сердце,  и  оно  погубило  себя,
               оскорбленное обидой, ужаснувшею и удивившею это молодое, детское сознание, залившею
               незаслуженным стыдом ее ангельски чистую душу и вырвавшею последний крик отчаяния,
   257   258   259   260   261   262   263   264   265   266   267